он этому не верит. Он преграждает ей путь. Он грудью встает перед ней, прожигает глазами, простирает к ней руки: моя! Только моя! Не верю, не верю! И тогда она, в страстном повороте, сначала обвивает его за шею рукой, и оба застывают в поцелуе, а потом, не дав ему опомниться, делает шаг вбок и назад. И он застывает с протянутыми в воздухе руками. Потому что музыка гремит и ярится в последнем рыдании, а она – уже ушла. Каблучки простучали. Стальные подковки отзвенели. Гитары бросили рокотать. Тишина.
«Иоа-а-а-анн!.. Вито-о-о-орес!.. Браво-о-о-о!..»
Она, за кулисами, быстро отерла пот со лба. Он подхватил из рук помощника режиссера чистое полотенце, промакнул лицо, боясь смазать грим.
– Ну ты даешь... Ты в ударе...
Ненавидящие глаза. Ненавидящие руки. Хвалящий язык. Он хвалит ее, чтобы не дать себе взорваться, поняла она.
– Ты тоже.
– Грим не смазал?
– Жаль, Нади тут нет, чтобы подправила.
Гитары зарокотали снова. Губные гармошки взвыли, загундосили. Забрякали сушеные косточки в шарах маракасов. Эта музыка могла запросто поджечь и поднять каждого. Даже паралитика. Даже умирающего на смертном одре. Они оба, взявшись за руки, выскочили на сцену, под шквал аплодисментов. Следующим номером шоу была самба.
Самбу танцуют негры, и румбу тоже. Как назвать того, в чьих жилах течет негритянская, испанская и индейская крови вместе? Такого человека называют здесь – самбо. И он танцует самбу лучше всех.
Лучше Марии и Иоанна самбу здесь не танцевал никто. Все в зале это поняли. Люди поднимались из кресел, вставали на цыпочки, обнимали друг друга за шею, пританцовывали, попадая в ритм и такт вместе с огненной парой. Скоро весь зал, все ряды танцевали вместе с ними. Кое-кто взобрался на кресла. Молодежь зажигала фонарики, свечки, зажигалки. Народ подпевал – на мелодию самбы существовало много слов, – и Мария, танцуя, сама подпевала сумасшедшим аргентинцам, и глаза ее, обращаясь на Ивана, блестели торжествующе: это триумф!
За самбой музыканты заиграли румбу. Этот танец шел быстрее. Темп увеличился. Скорость танца понесла их обоих вперед. Иван шепнул ей на ухо: Машка, только не выложись сейчас вся, у нас с тобой еще впереди хабанера, а потом болеро, финал, к болеро мы должны прийти как огурчики, а не как выжатые лимоны. Она шепнула ему в ответ: на хабанере отдохнем, а еще раз назовешь меня Машкой – убью!
«Это я тебя убью», – выдохнул он и в танце, в незаметном па, приблизив к ее лицу губы, укусил ее за ухо. Шутка? Да, конечно, шутка. Она вспомнила про пистолет. Она спрятала его там, в отеле, в дорожную сумку, в боковой карман. Если их отельная горничная воровка – пошарит, найдет без труда.
И румба звучала, и огромный зал «Ла Плата» танцевал вместе с ними; и гитаристы, с гитарами в руках, сами пошли в танце по сцене – музыканты тоже люди, им тоже хочется повеселиться, ведь сегодня карнавал! И гремели, взвиваясь в руках, сушеные тыквы маракасов! И чернявые мальчишки с губными гармошками в руках дудели в них что есть сил, сидя на краю сцены, свесив ноги в зал! И без перерыва после румбы началась хабанера, и юбки Марии развевались, когда Иван безжалостно вертел ее на вытянутой руке, как веретено – она сегодня для шоу «Латинос» надела пышную, чуть ниже колен, снежно-белую юбку, и сильно открытый белый шелковый лиф не скрывал ни точеной высокой шеи, ни твердых, будто стальных, ключиц, ни наливных смуглых грудей, ни подвижной сильной узкой спины. А когда белые, как махровая гвоздика, пышные юбки поднимались на миг в дерзком па – выше ногу, выше, Мара! вот так! – народ видел, тоже на миг, завиток черных волос под треугольником белого шелка.
В хабанере они и правда отдохнули. Размеренный ритм, плавные па. Они будто плыли над залом в теплом океане. Она, держась за его плечо, сказала сквозь зубы: «Немного осталось». Он покосился из-за ее плеча в зал. «Публика совсем спятила, – так же, не разжимая губ, сказал он ей, – а что же будет после болеро, Иван?» Он смотрел на ее полуоткрытый, ловящий воздух рот. Она была слишком близко. Он почувствовал: она так близко, что сейчас, если бы он захотел, если бы смог, он мог бы овладеть ею здесь, на сцене. И она была уже слишком далеко. Она была так далеко сейчас, что ему показалось – она назвала его не Иван, а Ким.
И красная ненависть застлала ему глаза. Он на мгновенье ничего не увидел вокруг себя от бешеной боли.
Он резко дернул ее за руку. Она опять крутанулась вокруг себя, и белые юбки хлестнули его по коленям. Так они застыли: она – откинувшись на его руку, глядя на него из-за копны завитых черных волос настороженно, хищно, и хищно блестел золотой коготь серьги в ее ухе, он – нагнувшись над ней, будто она падала в колодец, сжав губы, отведя руку в сторону, будто бы пряча там, в кулаке, невидимый нож. Зал закричал и завыл: «Браво-о-о-о!» – а музыка уже катилась дальше, текла, как река, как мощная Парана, втекала в огромный залив страсти и смерти, имя которому было – болеро.
И, когда пошло болеро, пошел этот четкий, механически-жестокий ритм: там, та-та-та-там, та-та-та-там, та-та-та-та-та-та-та-та-та-там, – он потерял голову.
Он потерял голову от бешеной, слепой ярости.
От того, чтобы наброситься на нее и прямо здесь, на сцене «Ла Платы», задушить ее или швырнуть головой об пол, его удерживали только па.
Только отработанные, хорошо отрепетированные в Праге па болеро. Болеро, танца, пришедшего в Испанию из Латинской Америки, танца, изображающего не любовь, как все другие танцы фламенко, а – ненависть.
Почему ненависть? Почему болеро – это ненависть?
Он раньше не задумывался об этом.
Теперь он каждой клеткой тела, сердца чувствовал: любовь – это ненависть, и это так просто. Как он раньше не понимал!
Там, та-та-та-там. Резкий, дробный ритм. Четкий расстрельный стук. Из-под палочек барабанщика вылетают пули стука. Мария резко повернулась к Ивану спиной. Она вспомнила, как однажды, давно, на одной из репетиций ее первого с Иваном шоу в Москве, «Рассвета в Пиренеях», что делал с ними жиряга Станкевич, дирижер оркестра, под который они тогда танцевали, еще совсем юный мальчик, – юный, как тот бедный тореро, что погиб в Мадриде на корриде, – смешно выпрямился, вытянул над белым воротничком трогательную шейку и сказал, оглядывая исполнителей: «Никакого танца! Никакой музыки! Железный ритм!» Танцоры, делающие с ними «Пиренеи», переглянулись. «Малец, а что позволяет себе!» Однако не просьбе – приказу подчинились. И, о чудо! Они делали «железный ритм», а получались – музыка и танец. Тогда Мария впервые поняла простую истину артиста: загони себя в железные рамки. Втисни в жесткое задание. И вся твоя роскошная свобода, и все художество будут там, внутри. И будут рвать эти рамки. Разрывать путы. И тогда родится истинная страсть. И она потрясет зрителя. Ведь страсть воздействует сильнее всего тогда, когда она сдерживается изо всех сил. Это знают в Испании. Это знают ее родные испанцы. Поэтому их танцы самые эротичные. Хотя они не срывают с уст партнерш поцелуи и не вертят задами, прижимаясь животами друг к другу, как разнузданные латиносы.
Там. Та-та-та-там. Та-та-та-та-та-та-та-та-та-там. Ты повернулась ко мне спиной, но я кладу тебе руку на плечо. И резко, грубо поворачиваю тебя к себе.
Я – твой хозяин. Слышишь! Я!
Никто не может быть моим хозяином. Никто.
СТАНКЕВИЧ
Они завтра вылетают в Москву.
Они сейчас танцуют «Латинос» в «Ла Плате».
По-аргентински сейчас – девять вечера. Они танцуют последний номер шоу. Болеро.
А потом они выйдут на улицы и окунутся по макушку в безумие, называемое карнавалом.
Что будет завтра, когда они прилетят?
А завтра будет грандиозное шоу в Лужниках с гитаристом Кабесоном, дивный парень, гитарой вертит как хочет, просто как бабой в постели, и с этими худышками из Имперского балета, загримированных под настоящих испанок. И Беер велел мне завтра быть на стреме. Я терпеть не мог этих его приблатненных словечек. Ты в лагере срок мотал, что ли, однажды спросил я его? А он мне ответил: не указывай, что мне жрать и где мне ср...ть. И я заткнулся.