ошметках грязи?! В шлепках болотной жижи?! Именно там и можно. И я отмывала их от грязи. Понимаешь?! – я мыла их. Стольких мыла – черным и слепым стиральным мылом; то синим, то желтым, дешевым, то жутким дустовым, от клопов и вшей. А шла Война, и у ее солдат водилось много вшей, и от них заболевали солдаты и умирали, и на моих руках умер один, он болел тифом, он оглох, он бормотал в жару: Лесико, Лесико, ты одна, ты одна. А что одна? Я и без него знала, что я одна.
И к Иордани – по снегам – а снега в Ямато выпадают иной раз могучие, не слабже, чем у нас – таскала их на худом горбу. А Иордань сияла и мерцала светом небесным, перламутром ледяным, грудью зимородка. И я окунала их в прорубь, и крестила их, и молилась над ними, над их мотающимися в ледяной Иордани остриженными по-армейски, кудлатыми, лысыми бедными головами.
И это я – я! – стояла перед меднозеленым Буддою в старом храме веры синто, и я и ему молилась тоже, я, крещенная во младенчестве в пьяных снегах, и все за них, за них, за веселых, с кем я время напролет веселилась, все веселилась и веселилась... а что еще делать бабе, как не веселиться в этой жизни, не веселить печальных мужиков?!.. эх, разгуляйся, моя душа, да вдоль по бережку моря чужого, зеленого!.. вот и у Будды того рожа была зеленая, как море, медная, тяжелая, глазки прищуренные, сладкие. В нутро он мне так и поглядел. И что со мной сделалось тут. Я легла на пол храма и раздвинула ноги. А он, Будда-то, склонился медленно, страшно так склонился, и приблизил широкий сверкающий зеленью и ужасом лик свой к моим ногам раздвинутым. И долго, долго глядел. Словно бы прощал. За что?! За что меня, скажи на милость, прощать?! Что я сделала такого?! Плохого?! Ведь ничего! Ничего, кроме...
Забота, счастье, радость. Кому они нужны. Я все время совершала это с людьми. И веселье, да, веселье, я и забыла. Ты же хочешь веселья. Ну ты и повеселишься со мной. Веселей меня никого ты в мире не найдешь, клянусь тебе.
– И что... тот Будда?..
– Ничего. Я же была девчонкой бедной. Мне оставался только крик. Вот я и кричала. Кричала, и крик отдавался в углах и под куполом храма. Вся душа моя сошла на крик.
Ты обхватил меня крепче, притиснул к себе. Как-то надо было добывать золото из-под полы нищих туч, богатых ветров. Из карманов зимней чужой мглы. Без родины. Без любви. Ах, баба, тебе бы все любовь подай! А ты попробуй так. Без любви. Ишь, жирно будет. Любви захотела. А без нее?! Вот и стала я расхожей, медной земной тварью. Мелкой чешуею. Колючкой фугу. В снегу, в грязи меня найдешь – не подберешь. Жалко будет трудов наклониться. Потанцуй со мной, мой Господь. Потанцуй, прошу, со мной. Я не Господь! Нет. Ты Бог. Ты явился мне вдруг. И я боюсь тебя. Ты сделаешь со мной то, что Бог всегда делал с людьми. Разорви мне платяной мешок до конца. До срама, что стал светящей святостью. Докончи, что начал. Я сегодня напилась пьяной до радости лица, до безумья языка. Язык мой мелет вранье; не слушай его. Ты же видишь всю меня. Лучи твои пронзают меня, как зеленую, у берегов Иокогамы, волну.
Ты нашел меня, уже седую, нищую, пьяную Лесико-сан, на дне огромной жизни. Ты узнал меня, твою святую. Когда мы вернемся в родные снега, богомаз намалюет нас на одной дощатой стенке в собачьем деревенском храме. Там не будет меднозеленого Будды. Там будет наш Бог, и там будешь ты. Там нас и обвенчают. Танцуй! Бейся! Забейся во мне! Они, все, что вокруг, ничего не скажут. Я забыла о них. Стань серебряной, дикой рыбой! Я разожму развилку ног. Втиснись раскаленной глыбой в меня. Влейся в меня кипятком, в дым моей сожженой черной жизни. Вживись. Вонзайся, Вбейся. Вбивайся, молоток. В доски чрева. В изъеденные древоточцем ребра души, где – упейся в дым!.. залейся рисовою водкой!.. закурись опием!.. – весь мир, жесток и жалок, похоронен!
– Как тебя звать?..
– Смотри, они на нас смотрят... Тебе не стыдно...
– Как тебя звать?!..
– Зачем тебе мое имя... Лесико-сан... по-здешнему... по-родному – забыла... а ты что молчишь...
– Василий.
– Царь, значит!
– Я же вонзаюсь в тебя... а эти безумные... они пьяны...
Мы тоже пьяны. Так, любимый! Еще раз любимый?! Нет! Нет! Впервые – любимый! Внезапно – любимый! Корчись! Жги! Втанцуй в меня – вглубь и в темь – и навек – и мимо ужаса и грязи – танец огня и чистоты! Так танцуют боги, и ты омываешь мглу пещеры от плевков, освящаешь разрытую сапогами и зубами брюшину. Вы, пьяные, бездарные товарки! Пяльтесь! Завидуйте! Пришел тот, кто меня вырвет отсюда с корнем. Освободит.
Они же таращатся на нас! Мы же обнялись, как обнимаются тайные бесстыдные любовники – при них! Прилюдно!
Вылупляйтесь. Зрите. Жрите нас глазами. Мы есть. Мы перед вами. Мы, пара, единственная настоящая пара среди всех подделок и липучек. Огонь течет вверх по животу, по ребрам, все вверх и вверх, добирается до лица, где яркий смех, где ослепительные слезы. Ты входишь в меня еще глубже – всей жизнью своею. Так сцепились наши чресла?! Лица – слились?! Это мертвое лицо – воскресло?!
Это жизни воскресли! Это жизни слились! Ты люби не нутро мое, не лицо мое, не глаза мои и руки мои – ты люби мою жизнь, мою бедную, единственную жизнь, которой завтра не будет, которая сгаснет – не успеешь и вздохнуть........................
...............но я люблю и лицо твое. И лицо твое.
...............и лицо мое, любимый мой, пей, кусай, сжигай щеками, вбирай ртом, чтобы брызнул Божий сок, чтобы через край хлынул, чтобы задрожали людишки жалкие, грязные кимоно разлетелись в пух, разбитые гэта вспыхнули в печи, гости упали на колени, деньги посыпались из карманов, зазвенели... – а, звон, это колокола звонят, звонят над розовыми снегами!.. – чтобы рюмки и чашки со столов – полы задрожали, земля покачнулась – смахнулись ветром: дрызнь!.. и вдребезги!.. – а это мы танцуем с тобой, ты пронзаешь меня, я вбираю тебя, и бешенство соединенья неостановимо: оно слаще Солнца, светлей звезд, – здесь, на дне грязного, вопящего на разные голоса борделя, среди швали и оческов людских, среди оглодьев мира и охвостьев войны, мы нашли друг друга, и не отпусти меня, не потеряй меня! Не урони меня! Не........................................................................
А не сможешь – жизнь напрасна.
Вот нож.
Убей.
Не пожалей.
Где нож?! Что ты мелешь?!
Вот нож. Вот он – в моих чернявых, густо вздетых волосах, меж длинными булавками и бантами. Вот он, мой кровавый танец, красный камень меж грудей – ты не заметил его в дыму. Это дом дыма и Востока. Это Восток, дурачок, пьяный русский морячок. Тебя опоили сакэ. Ты набредил Бог знает что. Ты принял меня... за кого... я... приняла тебя?!.. В дыме снега... в саже тьмы... Это сон. Это меня ударило током от электрической рыбы. Повар Вэй таких ловит иной раз и притаскивает девкам для смеху. Подносит к руке, а от рыбы – дерг! – страшная боль. Невероятная. Дух вылетает вон из тебя. Потом возвращается зренье. Вэй, злыдень, стоит и смеется, а руки его... его руки в перчатках... Смерть можно держать на руках, закутав ее в полотенце и напялив перчатки. Ты... держишь меня голыми руками?!..
– На черта мне твой нож... У меня... у самого есть... в котомке...
– Ты так и не снял котомку, глупый... тебе же тяжело... ты так в ней и танцевал...
Соль залепила веки. Соль в узлах железных жил. Нагая девчонка щиплет нежный сямисен. Еще минуту назад он вопил, как резаный. Как поросенок или теленок, которого тащат резать. На смерть. А нынче тонкая музыка. Тайная. Титоси ласкает струны, раздвинув тонкие ножки, кажет потным гостям живую раковину; она вынула – и когда успела? – жемчуг жадной женской жизни, растворила дотла в бокале китайского вина. Рот твой входит в мой рот. Чресла во чресла – эту цепь не разбить ни чугунным ломом, ни рубилом-камнем. Над нами, вокруг нас бродит запах страсти. Это степной ветер. Всю степь занесло снегом. Ты видишь?! Поземка. Она стелется по белому покрывалу. Обнимает ноги. Воет. Ты будешь тоже вот так, как она, обнимать ноги мне. Далеко, на краю неба и земли, блестит золотая чешуя: занесенная снегом церковь. Звон еле слышен. Это нас... венчают... отпевают?!..
Ветер. Ветер дышит нам в горячие лица. Ты стоишь, застыв, и держишь меня над собою на руках, на весу, насадив меня на себя, как Вэй Чжи – цыпленка на вертел. В каком вертепе спознались мы, Боже.