уже старик, зачем он это делает здесь, перед ней, – ведь она, должно быть, больна, у нее с головою не в порядке, что она позволила себе, а вдруг это совсем не она, а другая, просто сумасшедшая старуха, а он зачем-то раздевается так быстро, словно боится не успеть, боится опоздать, боится...
Он стоял перед ней без одежды. Они стояли оба нагие и глядели друг на друга. Оба глядели на Время свое, на старость свою.
Молчанье. Отчаянье глаз. Искры в ночи, в пошлой каморке для свиданий, молнии, летящие меж людьми. Сполохи, бьющие тьму. Человек – это огонь в ночи. Его держит Бог в темной от старости руке, как светильник, и несет, освещая мир. И каждый светильник, в коем кончается жир, воск либо лампадное масло, должен когда-то погаснуть.
– Я другой! – закричал он отчаянно. – Я другой! Я не тот! Нет! Я не Василий! Но я – тебя – узнал!
Голая старуха улыбнулась торжествующе. Закинула руки за голову.
– Здравствуй, Василий, – прохрипела радостно. – Мне нагадал давным-давно великий Будда Гаутама, что я с тобой все равно увижусь. Что же ты стоишь, Василий, любовь моя?
Он вздрогнул. Он был весь голый перед ней – как тогда, когда они оба впервые остались одни в ее шелковом закуточке, за ширмами, расписанными поющими птичками, в Иокогаме.
– Что ты медлишь?! Обними меня! Ведь столько лет...
Она, продолжая улыбаться беззубым ртом, задохнулась в слезах. Сдавленное, страшное рыданье прорвалось из ее груди, из глотки наружу. Она протянула к нему сморщенные обвислые руки и нежно, чуть слышно коснулась корягами пальцев его загорелой груди, еще не потерявшей красоту, покрытой шрамами Войны.
– О, как же тебя изранили, мой любимый... – Ее шепот был похож на мышиный шорох. – Как же тебя изрешетили... Кто же тебя лечил там, так далеко?.. Не я... без меня...
Она вела рукой по его груди, обливаясь слезами. Беззубая улыбка дрожала. Фонарь горел ровно, красным горячим светом, не мерцая. Связанная девчонка, лежа на полу, с ужасом, вылупив глаза, глядела на них из темного угла. Он схватил ее руку.
– Это ты... это ты, Лесико!
– Ты еще помнишь мое имя... как хорошо...
Он стоял перед ней голый, растерянный, не понимавший до конца, что происходит, сжимал ее руку крепко, до кости.
– Какая сильная у тебя рука... как я ее любила... как люблю...
Она поднесла его руку к своим губам и поцеловала. Он ощутил ее губы, впалые, старческие, беззубые, жалкие, милые, так целованные им когда-то, на своей руке.
– Милая!.. – задохнулся и он в плаче.
Девчонка, таращась, глядела на них из угла.
Красный фонарь светил нежно, горько.
Два старых человека медленно, будто сопротивляясь неизбежному, обняли друг друга и медленно, как валится на землю срезанная кривым китайским серпом приморская трава, опустились на пол.
Их мокрые, залитые слезами лица прилепились друг к другу.
Они были счастливее, чем одинокая Луна.
Ведь Луна никогда не прилепится к своему отраженью в черной воде под сосной.
Никогда.
Если бы человеку сказали: что тебе надо?! – перед смертью, перед последним мигом, что бы он попросил у Бога?! Да, любви. Да, любви!
Я не прошу у тебя любви – ты сам мне ее даешь. Потому что ты любишь меня как никто. Как никто никогда в мире не любил никого.
Вот последняя сцепка, сварка. Тело, врубись в Дух. Дух, вонзись в тело. Вы оба проделали великий слезный путь. Где мои морщины?! Их больше нет. Их не будет никогда. Мое тело истончилось, но мой Дух окреп. И моя любовь окрепла тоже. Как страшно людям быть в любви, оказывается. Любовь, оказывается, – это не раздвиганье ножек. Не ахи и охи и вздохи. Не сладкий и горький сок, которым истекает мужской стебель, женская розовая лилия. Это все было. Сгорело. Чем люди любят друг друга?! Неужели лишь своими орудьями любви?! Мужским выступом, бабьей разверстой ракушкой?! Нет. Нет. Это все лишь матерьялы, которые Бог режет ножами и ножницами, отмеряет портновским метром, чтоб скроить из них роскошное платье для последней Вавилонской Блудницы, выезжающей в Вавилонскую ночь верхом на Звере.
Мы выросли из этих парчовых тканей. Из старого детского платьица любви. Любовь – это нечто гораздо более страшное, невыносимое. Великое. Да, друг мой и возлюбленный мой, мы оба с тобой стали великими и замахнулись на большее, нежели было предложено нам щедрым Господом. Он, Господь, и сам удивился. Когда люди любят друг друга на прощанье – они соединяют не тела. Не души. Не кожи. Не рты. Не молитвы. А что?! Что тогда они соединяют?!
Гляди, я превращаюсь, любимый мой. Я как змея. Нет уже черепашьи сморщенной кожи. Разгладились русла сухих рек на лице, налились розовым соком щеки, округлились свежие ласковые руки, засияла нежным лебяжьим выгибом шея, задышали блеском и гладкой чистотой великолепные плечи, и груди, гляди, мои висячие, как две сушеных груши, груди поднялись, наполнились молочно-розовой влагой, вздыбились сосцы, и ты ждешь, любимый, что сейчас из кончиков грудей моих брызнут в страшную замогильную ночь звезды! Да, брызнут сейчас! Только погоди! Гляди! Гляди дальше на превращенье мое!
И волосы, волосы мои, любимый, смотри, ведь еще миг назад на затылке торчал седой мыший спутанный пучок, сухое сено вместо волос, а теперь – они тоже, каждый волосок, наливаются силой, они вьются, они коричневеют и рыжеют, и золотятся, и темнеют, и вот уже любимая тобою прическа на темени моем – четыре яматских шпильки из нее торчат иглами морского ежа, вьющиеся пряди спускаются, соблазняя, на высокую шею, а там, под пучком густых темных локонов, спрятан... нож?.. да, милый, маленький изящный ножик, я всегда его с собой носила, втыкала в прическу – знаешь, ведь всякое могло случиться, на женщину нападали частенько, мы оборонялись... Я обучена ударам, выпадам... я знаю позиции вин-чун, дзю-до, каратэ-до... меня один гость там, у Кудами, научил, хотя у меня нет пояса мастера, и я уже все защитные премудрости, милый, за эти страшные годы подзабыла...
Пощупаю рукой – здесь, здесь ножик, вон торчит рукоять... Мы отобьемся от любых врагов. Пусть только сунутся...
Гляди, что же это – и шея моя уж перевита связкой жемчуга, жемчуг – исконный камень великой Ямато, да ведь и русские Цари его тоже носили, тоже любили перлы, все русские Царицы и Царевны – и Ксения Годунова, и Елена Глинская, и Марфа Собакина, и веселая толстая Екатерина... моя красивая шея, ее ты так любил целовать... так поцелуй сей же час, не медля... А может, родной, мы с тобой уже в иных временах, в тех, когда Ямато именовалась Великой Империей Иаббон, а русские послы, прибывая на Острова на кораблях, дивились на иаббонские чудеса, взирали с трепетом на розовый, черный жемчуг в створах раковин, на ама, бедных ныряльщиц, что под палящим Солнцем, на песчаном морском берегу, стоят, набирая в грудь воздуху побольше, чтобы нырнуть за ракушкой, в коей – вся драгоценность мира упрятана?!.. Чтобы нырнуть... и не вынырнуть никогда... лишь в последний раз, задыхаясь, сжимая раковину в зеленых под водою руках, поглядеть на разомкнутую насильственно тайну – на нестерпимое сиянье розовой, ослепительно белой, серебристой, как маленькая Луна, жемчужины в укромных складках, в розовом горячем чреве...
Я раздвину перед тобою, только лишь перед тобой вновь налитые великим соком жизни, силой и горячей кровью, стройные, нежные ноги. Ты раздвинешь руками, ладонями, пальцами алые складки, закрывающие драгоценный жемчуг. Ты не ама, но ты нырял за ним долго – всю жизнь. И я тебя вознагражу. Прикоснись к драгоценной горошине пальцем... скользкой от пота ладонью... ласкай ее, води рукою медленно, нежно... пусть жемчуг оживет. Наливается жаром, желаньем. Он оживет под твоей медленной лаской и сам покатится к тебе, засияет ярким счастьем.
Нет. Коснись его губами. Он всю жизнь ждал только губ твоих. Только одного твоего поцелуя.
Бери!
.......................................он наклонил голову к ее распахнутому настежь перед ним юному лону. Он жадно трогал увлажнившиеся перламутровые, бархатные лепестки. Вдыхал запах. О, она пахла морем, солью – ты сведешь меня с ума, твой морской аромат, воспоминанье о ночи у моря, у воды, у белопенной соленой кромки прибоя. Может, ты богиня Аматерасу, вышедшая на заре из моря? И это я принял тебя сразу