золотых багетов – не из тьмы зрительного зала с рядами кресел. Куда, в какое избранное общество он попал?.. Куда завела его Лора?.. Он беспомощно оглянулся на Лору. Она прошептала, засовывая в сумочку пригласительный билет: дорогой, это все великая богема России, это наши старые актеры, писатели, поэты, музыканты, а вон, в черной шапочке, знаменитый Лосский, он прилетел из Парижа, а вон там, видишь, автограф на книге ставит?.. это… «Я сам знаю, кто это», – кивнул Митя раздраженно. Он уже все понял. Он глядел, узнавал и не узнавал, всматривался. Он понял: это другой мир. И он – инопланетянин. Он высадился на планете и не знает язык ее обитателей. А они не поймут его, если он заговорит. Поэтому молчи. Молчи, гляди, внимай. Ты никогда не станешь таким, как они.
Он обернулся. Поглядел искоса. Рядом с ним и Лорой, сзади него, сидела в кресле красивая, с круглым смуглым личиком и чуть раскосыми, как у покойной Анны, темно-карими, почти черными глазами, женщина в черной маленькой шляпке с приколотыми к ней бархатными фиалками. Маленький изящный ротик женщины тихо и печально улыбался, углы плачуще-грустных губ были будто через силу приподняты. Митя сначала подумал: молодая, и кокетничает, – потом, присмотревшись, острым взглядом зацепил еле видную сеточку морщин под глазами, около губ, тщательно замазанных тональным кремом. Женщина не хочет стареть. Женщина не имеет возраста. Женщина и умрет молодой. Какое полное печали и мысли, утонченное лицо, сочетающее в чертах аристократизм и дикую безудержность степных кровей. Лора по сравненью с ней показалась ему розовой свиньей-копилкой. «Белла Ахатовна, Белла Ахатовна, – послышался сзади благоговейный шепот, – я поздравляю вас с выступленьями в Барселоне…» Он понял, кто эта женщина с княжеским восточным лицом. Его прошиб пот. Лора покосилась на него. «Смотри, сейчас будут вызывать триумфантов, – бросила она ему, – смотри, Митя, какие букеты, какой дизайн, икэбана!..» На сцену хорошенькие девочки в пышных, как балетные пачки, мини-юбчонках вытащили, приседая от тяжести, гигантские букеты, обернутые хрустящим на весь зал целлофаном, расписанным позолотой, усаженным новогодними блестками. «А сколько баксов премия?..» – тупо, мертво спросил Митя. Лора усмехнулась, поправила пальцами седой завиток над ухом. «А сколько тебе надо?..»
На сцену вышли знаменитости, потонули в море аплодисментов. Митя обернулся. Кресло, где сидела восточная красавица, опустело. Она уже стояла на сцене, маленькая, в черных брючках, в меховой накидке, кланялась, и бархатные фиалки на ее шляпке кивали вместе с ней. Она всю жизнь писала стихи, и вот ей награда. Деньги. Зачем, почему опять – деньги?.. Разве стихи измеряются деньгами?.. Да, Митя, измеряются, так же, как и картины, и спектакли, и все остальное, что совсем не нужно человечеству, и все-таки люди это производят. Ты же помнишь, за сколько у вас с Эмилем купили Тенирса на аукционе. А при жизни бедняга Тенирс не мог, наверно, и за пять флоринов всучить свою мазню какому-нибудь купцу или трактирщику, чтоб тот в трактире над стойкой повесил. А Ван-Гога ты помнишь, Митя?.. Как он голодал – помнишь?.. Одно из полотен Ван-Гога тоже там было, на Филипсе. Ушло подешевле, чем его Тенирс. Всего за одиннадцать миллионов. Всего!..
Искусство. Они все заплатили за эти, нынешние, деньги – все они, кто творил и умер – своею кровью. Своей несчастной, нищей жизнью, в халупах и номерах, своими поцелуями с дешевыми ночными женщинками в подворотнях и на чердаках, своей скудной, гиблой едой на щербатых тарелках и в жестяных мисках, своей травлей: ату его!.. он пишет не так, как все!.. как те, что выставляются в красивых салонах!.. – своими слезами, горько пролитыми в тощие подушки по ночам. За что он заплатил
– Что с тобой?.. – спросила Лора обеспокоенно. Он втянул ноздрями запах ее гиацинтовых духов. – Тебе плохо?.. на, понюхай…
Она сунула ему в руку флакончик, оплетенный позолоченным кружевом. Он отвинтил крышечку. Не помогло. Его душил ужас. Впервые он представил себе, что же он наделал.
– Я выйду, Лора… я сейчас вернусь, – он встал и начал проталкиваться вдоль ряда к выходу, задевая торчащие колени именитых зрителей, – я сейчас… сейчас…
Он выскочил в фойе. Он дышал, как рыба, вытащенная сетью на берег. Подошел к окну. Прижался лбом к раме. Из щели дуло. О, свежий воздух. Прорубь. Глотнуть воздуха. Света. Скорее.
Кто-то тронул его за плечо. Он резко вскинулся.
– Не надо! – крикнул.
– Вам стало нехорошо, я видел, – терпеливо, деликатно произнес стоявший перед ним такой же высокий, как Митя, человек; он взял Митю за локоть, обеспокоенно поддерживая. – У меня есть с собой валидол. Возьмите.
Человек протянул ему прозрачный пузырек в белыми таблетками. Митя вытряс таблетку на ладонь, вбросил в рот.
– Спасибо. Вы так добры.
– Не отворачивайтесь от меня, – голос человека, презентовавшего Мите валидол, проникал, казалось, в Митины мышцы, кости. – Я боюсь, как бы вам не стало опять плохо. Позвольте мне сопровождать вас?..
Он говорил с Митей так странно, старинно, по-старомодному, будто бы он выпрыгнул сюда из начала века – из тех бальных залов, где вертелась и плясала молоденькая княжна Голицына. Митя всмотрелся в его лицо. Чуть курносый; серые, скорее серо-стальные, большие глаза под белесыми бровями глядят строго и вместе с тем ласково, а внутри радужек – тихий свет; румян, чисто выбрит, кожа нежная, как у девушки; над губой – пушистые светлые, сивые усы, как у красавца-гусара; пушистые светло-русые волосы разлетаются ото лба вбок, а на макушке – ясно намечающаяся лысинка. Не стар, нет. Сильная бычья шея, красиво посаженная голова. Слегка сутул – оттого, что слишком высок. Прекрасной лепки руки, с говорящими жестами, запястья покрыты золотыми волосками. Весь золотой. Весь светится. Митя представил себе, что он пишет его портрет в духе Рембрандта – золотое лицо на черном фоне, – и внезапно захотел написать. До боли.
И опять схватился рукой за сердце.
– Ну вот, я же говорил, держитесь за меня, держитесь… Как вас зовут?..
– Дмитрий Морозов… Дмитрий Павлович…
– О, Морозов?.. Вы не из рода купцов Морозовых?.. нет?.. А я Константин Михайлович Оболенский… очень приятно… Собирайтесь, идемте на улицу, на воздух, я провожу вас, Дмитрий Павлович, вам нельзя здесь больше быть, вам надо домой… и лечь, лечь скорее…
Митя не вернулся в зал. Они с Оболенским вышли из особняка, поймали такси на бульваре. Час спустя они уже сидели у него дома за столом. Митя, вытащив из бара две-три початых бутылки, неумело мазал старым пожелтелым маслом бутерброды, отыскал в шкафу завалявшуюся банку французских копченых мидий. Оболенский с удивленьем оглядывал роскошное жилье Мити, пришедшее в страшное запустенье. «Вы тоже из гонимой аристократии?.. Нет?.. Я думал, это ваш фамильный, родовой особняк… Морозовы, ведь это была в России до сверженья законной власти знаменитая фамилия, мне помнится, был такой известный архитектор Морозов… он вместе с Полянским проектировал зданья банков в Петербурге, Нижнем Новгороде, Костроме… это не ваш дедушка?..» Когда Митя сказал, что он прибыл в Москву из Сибири и что он из простой семьи, Оболенский успокоился. Митя узнал, что Оболенский – князь, вице-предводитель Московского Дворянского собрания. Еще час спустя, когда они выпили лимонной «смирновской» и закусили мидиями, он уже называл Оболенского – Котя, он его – Митенька. Они выпивали, закусывали и говорили, Митя больше не задыхался, забыл про валидол. Впервые за все это время он забыл про смерть Изабель. Про все, что случилось с ним прежде. Разговаривая с Котей Оболенским, глядя в его светящееся, лучистое, румяное, радостное лицо, вбирая неизъяснимую доброту, исходящую от всего его чистого, неразвращенного существа, он видел перед собой – будущее. Он оттаивал; он воскресал. Рядом с живым человеком он чувствовал себя почернелым Лазарем, восставшим из гроба. Как трупно он смердит!.. Он щупал свои руки, плечи, чтобы удостовериться, что они живые. Рядом с жизнью он становился живым. Рядом со светом – понимал всю глубину чаши, из которой ему довелось отхлебнуть мрака. Какой светлый, какой беспредельно наивный этот человек!.. Сколько ему могло быть?.. Митя гадал – тридцать, сорок?.. Как он умудрился не потерять, сохранить себя в волчьей чащобе столичного мира, противопоставить себя – железной машине, мелющей живые кости?.. А теперь вот он, этот неведомый Мите прежде человечек, потомственный аристократ, русый наивнячок, сидит у Мити за столом и спасает, и склеивает его размолотые косточки, и