Все заволокло кровавым, красным туманом. Все посыпалось, как со звоном разбитое зеркало. Он локтем смахнул посуду со стола, старинный севрский сервиз, купленный еще в Париже в подарок бедной Изабель. Эмиль не успел опомниться. Митя кинулся на него, набросился, точно и жестоко ударил в скулу. Жестокое танцевальное па – драки не на жизнь, а на смерть. Эмиль отлетел наотмашь к стене по гладкому паркету. Его беспомощно, запоздало-ответно сжатые кулаки слабо ударили воздух. Он со всего размаху вломился черепом в острый угол прочно прибитого к стене старинного медного шандала, в котором стояли, погасшие, мертвые свечи. Кровь брызнула на стены, на обои. На белую атласную обивку стульев. И на обивке светились вышитые лилии. Изабель, Изабель, как ты любила лилии. Твои лилии – на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, где лежит Андрей. На Ваганькове, где ты сама лежишь.
Митя стоял перед ним. Красный туман расходился кругами. Красная боль вливалась в пустую клетку ребер. Зачем он это сделал. Зачем. Папаша Эмиль. Ведь он же умрет. А разве ты не этого хотел миг назад. Нет! Нет! Нет! Я этого не хотел!
– Зачем… – прохрипел Эмиль. – Зачем…
Митя не двинулся с места. Он стоял и смотрел, как Эмиль Дьяконов умирает.
– Уж лучше бы я умер тогда, на похоронах Вождя… – Хрип Эмиля становился все тише, все глуше. – Тогда… десятилетним мальчиком… зря меня тогда вытащили из-под чужих ног, из-под сапог… из-под копыт… Тогда была Ходынка… Вождь умер, отец родной… и все побежали смотреть… и меня мать взяла… мать умерла… ей ребра раздавили… а меня вытащили… лучше бы я умер… тогда…
Он судорожно вздохнул, ловя воздух ртом. Выгнулся в судороге. Почему человек дрожит, когда умирает. Человек цепляется за жизнь из последних сил.
Глаза Эмиля выскочили из орбит. Он хватанул воздух скрюченными пальцами – и так застыл, со вскинутой, птичье скрюченной рукой, не рукой, а лапой, как бы загребающей к себе невидимое – что?.. деньги?.. волю?.. жизнь?.. – с вытаращенными глазами, полными ужаса и мольбы. О чем он взмолился в последний миг?.. О том ли, что жить надо было не так, и что смерть он принял ту, которую – заслужил: от выкормыша, от напарника своего, от фальшивого Сынка, сделанного наспех из банковских печатей, из чиновничьего папье-маше?.. Никто не узнает. Он еще раз судорожно вздохнул и испустил дух. Митя сделал шаг к нему. Наклонился. Закрыл ему глаза. Его вытаращенные, ужаснувшиеся всей жизни, видавшие так много всего в мире, и блестящего и преступного, старые глаза над чутким лисьим носом, над фюрерскими стиляжьими усиками.
Доступ к счетам Бойцовского – у его наследников. Бумаги Бойцовского им сожжены. Все кончено.
Доступ к банку Эмиля, к его сейфу, к его ячейке – у Лоры.
Здесь еще можно попробовать.
Он погрузил в «мерседес» тело, завернутое в целлофановый мешок – на голову мертвеца была натянута та самая наволочка, в которой он хранил драгоценности старухи Голицыной. Он уже не видел его вытаращенных глаз. Он запомнит эти глаза на всю жизнь. А разве у него еще будет жизнь?.. Ну да, будет. Куда ж он денется. Даже если его найдут, выловят с поличным, когда он будет опускать темной ночью труп Эмиля в подмосковное озеро где-нибудь в Савино или в Болшево, и припрут к стене, и все выяснится еще до той поры, как он откроет рот, и будет суд, и ему дадут десять, двадцать лет, и пожизненное заключенье – он будет жить. А если – расстрел?! За всех, кого ты убил, Митя, тебе полагается прямой расстрел. Казни через повешенье сейчас в России нет. Казни сейчас в России вообще нет. Все, кранты казни, отменили старую добрую «вышку». Опоздал ты, друг. Не Рылеев ты и не Пестель, и даже не господин Желябов. Ты господин Морозов, но, черт побери, как талантливо ты убивал, и как тщательно скрывал свои убийства. Ты убивал – а драгоценности старухи исчезали. Они исчезали так странно, так… страшно. Ты помнил только их призрачный блеск. Старуха мстила тебе. Как она могла мстить тебе – за гробом?! Ты же не мистик, Митя. Ты вполне нормален. Ты же не веришь во всякую чушь.
Я ненормален. Я болен. Я еду к Лоре. Я узнаю номер счета Эмиля. Я узнаю номер ячейки, где картина. Я все узнаю.
Он вошел в дом Дьяконовых беспрепятственно – у него был в кармане ключ, у приемного сына. Лоры в комнатах не было. Из-под двери ванной сочился свет. Полоска света упала на башмаки Мити. До него донесся высокий, визгливый голос Лоры сквозь шум льющейся воды:
– Купаюсь!.. Сейчас заканчиваю!.. Одеваюсь!..
Он вспомнил лису из детской сказки: обуваюсь, одеваюсь… Сейчас лисица вытрется насухо махровым огромным полотенцем, намажет лицо дорогим кремом – о, как она, молодящаяся сибаритка, это любила, – напрыскается дорогими парфюмами и выйдет к нему, розовокожая, сытая, гладкая, с мокрыми седыми кудряшками на висках, задрав задорный носик, корча из себя вечную девочку, призывно, какбы между прочим, распахивая халат – обозрей, восхитись, пожелай, возьми. Он сунул руку в карман. Ощупал ледяную сталь револьвера.
Лора выскочила из ванной быстро, едва не сразу после своего возгласа. Да, у нее точно такое было лицо, как он и ожидал – розовое, довольное, как у поросенка, накупанное, распаренное, седые кудерьки она скрыла под высоко наверченным тюрбаном из полосатого махрового полотенца. Она шла, чуть покачиваясь, в странных туфельках, таких деревяшках с ремешками, и они слегка постукивали по полу. Гэта. Японские гэта. Пот прошиб его. Он снова пощупал в кармане револьвер.
– О, Митенька… – Воркуй, голубка, воркуй. У тебя есть еще время поворковать. – Ты ко мне… так поздно?.. о… я, между прочим, рада… а Эмиля нет… он, кажется, поехал к тебе… или он не был у тебя?.. что ты стоишь, как чужой?.. проходи… – Она повела рукой, как лебедица крылом. – Чайку?.. кофейку…
Митя шагнул к ней. Все. Тянуть кота за хвост он не будет.
Он вырвал из кармана револьвер. Приставил к ее виску.
– Ты, сучка, – сказал он раздельно, наклонившись к ней. Совсем близко он видел ее вмиг осунувшееся лицо, резко побледневшее, утерявшее банную розовость, довольную сытость. – Ты, сучка вонючая, слушай меня очень внимательно. Каждое неверное движенье может стоить тебе жизни. Твоя жизнь сейчас страшно дорого стоит. И ты мне ее продашь.
Она не шевелилась. Она вся сжалась – в маленький, жалкий комочек под махровым широким халатом. Казалось, она сторожко слушала Митю, стремясь не пропустить ни слова.
– Ты сейчас скажешь мне… или нет, лучше запишешь… номер счета Эмиля в банке. И номер ячейки, где он хранит мою картину. Мою! Что он украл у меня!
Лора стояла молча под дулом револьвера. Дуло холодило, щекотало ей висок. Она стояла как вкопанная. Не отстранилась. У нее стало очень белое лицо. Слишком белое. Ничего, в обморок она не упадет. Он ее слишком хорошо знал.
– Иди к столу! Бери бумагу! Записывай! Если не помнишь – посмотри документы!
Лора пошла к шкафу. Отперла секретер. Ватными руками вытащила папку, развязала тесемки. Оглянулась на Митю. Он стоял, сверху вниз глядя на нее, и револьвер глядел на нее черным глазом дула.
– Митя, – сказала Лора тихо, – Митя, опусти пушку… Митя, не сходи с ума…
Он крикнул страшно:
– Счет!
– Митя, ты его убил, – еле удерживая прыгающие губы, сказала она.
– У тебя мало времени!
– Митя, – ее подбородок задрожал. – Митя, я все, все тебе расскажу… и напишу… только не убивай…