был с виду мужик, с топором в руках, высокий, худой и смуглый, и коротко, по-солдатски, были стрижены его волосы, чернь с проседью, и, по-восточному узки, светились его пронзительные глаза, и мышцы бугрились и перекатывались под рваньем, под дерюгой; а другой был весь словно золотой, тело его светилось и горело золотом, и лик его был круглый как тарелка, и надменная, нежная улыбка не сходила с его губ; и во лбу его, золотом и живом, наблюдалась вмятина, будто б он дрался и был покалечен, будто стрела засела в лобной кости, а он вытащил ее своею рукой, и страшная рана заросла.
Двое, выступив из Огня, глядели друг на друга, и тот, мужик и плотник, поигрывал топориком в мозолистых руках, а надменный, царственный, золотой — молча глядел на него, не спеша молвить слово.
Маленькая женщина крикнула снизу, с плит храма, с земли, вверх:
— Эй, вы!.. Не молчите!.. Крикните хоть словечко… напоследок!..
Мужик плотник протянул руку золотому царевичу.
— Ты это пророчил, Учитель.
— Ты об этом глаголил, Ученик. И Твой Ученик, Иоанн, повторил Твое Слово, изрек…
— Иакинф!..
— Ионафан!..
— Сто имен у него. Ворон дал ему, уронил с небес перо свое…
— Взгляни на людей. Они там, внизу. Старик, женщина, дети. Они так любят Тебя. Они всегда любили Тебя. Скажи им…
Мужик с топором в руке, держа Золотого за руку, наклонился вниз с объятого пламенем Иконостаса и крикнул радостно:
— Огненное Крещенье! Одна из смертей! Одно из рождений! Женщина, воля твоя — ты зачнешь и понесешь, и ты родишь дитя вновь! Тебя будут звать по-иному тогда! Я дам тебе новое имя!
И пламя рухнуло с небес и сжало живых в объятьях.
Ледяные узоры на окнах. Иероглифы тайны. До чего лютый мороз. О, что ты!.. Мы же в Париже. Здесь стоит чудесная, мягкая зима. Нет. Здесь бешеный холод и дикая, белокосая метель — она старуха, она приговорена к расстрелу и пляшет, разбрасывая белые костлявые руки вон из тела, к дегтярному небу, к падающим острым и ярким ножам звезд.
Какая тайна доверена мне. Я касаюсь твоего лица рукой. Твоих волос. Какая нежная, страшная тайна. О, что ты. Никакой тайны нет. Есть ты и я. Тише. Положи руку свою вот сюда. Вот…
Положи меня, как печать…
А раньше перстнем запечатывали посланья, камнем… прижимали к горячему сургучу… я, я твой сургуч расплавленный…
О, тихо. Какая тишина. Мы в бараке. Доски грязные под нами. Боже, ты бредишь. Мы с тобою в моем парижском особняке, и под моей рукой колокольчик, и я могу в любой миг позвать… на помощь, на услугу, на утешенье… живого человека… горничную, лакея, консьержку… Никого не зови. Не звони в колокольчик. Думала ли ты когда-нибудь, что ты будешь обнимать солдата… ты, с голубой кровью… а правда ли, милая, что она голубая… Да, да!.. голубая, голубая… как мой Сапфир… Знаешь, когда я отрубила себе безымянный палец топором… там, на рубке леса… на каторге… и потекла из меня кровь, и я увидела, что она ярко- алая… красная… как шпинель в Царской короне… Отец любил ту шпинель, трогал ее пальцем, гладил, и Сапфир гладил, и повторял мне: Стасинька, это твои камни, твои… это твоя Россия — вся в них… Алая кровь — на слепяще-синем снегу… Какая горячая у тебя грудь. Обними меня. Там, на Войне, в твоих белых горах, один человек спас меня из этапа, и он был со мной… он был во мне. Но я ничего не почувствовала. Я… была как мертвая. Как солдат. Как убитый на Войне солдат. Я тоже побыла солдатом. Прости. Рука твоя… она касается моего самого святого, самого тайного…
Ты вся — тайна для меня. Я сам не понимаю, как я…
Молчи. Ничего не говори. Ближе.
Он коснулся кончиками пальцев, ладонью — еле слышно, бережно и воздушно — ее вздувшихся под кружевной атласной сорочкой сосцов. Боже, какая девочка. Как ее не скрутило время. Какие нежные, беззащитно-маленькие груди, как две неспелых грушки. И кислые… сладкие на вкус. Он осторожно стянул рубаху с перламутрово-прозрачного плеча, и кружево сползло вниз, по локтю, по спине, обнажая женское тело, одно из многих женских тел, что он обнимал в жизни. Обе его руки легли на ее ребра, на талию, безумно подавшуюся под его ладонями, на крестец, что выгнулся в порыве; он, испугавшись пламени, поднявшегося в ней, схватил ее за лопатки, припал губами к шее, к бьющейся под подбородком жилке. Как давно я мечтала!.. Она задохнулась. Я тоже мечтал. Мы оба мечтали. Я не думал, что мои мечты могут сбыться. Я любил одну женщину сильно. И она любила меня. Ее звали Воспителла. Она погибла. Она пропала без вести. Я хотел от нее ребенка. Она погибла и не успела родить. Ты мне это говоришь… или молчишь об этом?!.. Тихо. Я молчу об этом. Это я молча, в ночи, блестящими глазами гляжу на тебя. Я вижу сердцем, какая ты красивая.
Поцелуй меня, если тебе не страшно.
Мне страшно. Я боюсь коснуться тебя. Я благоговею перед тобой. Я хочу взять твое запястье и сжать, и я боюсь это сделать. Так хрупка твоя рука. Так я молюсь на тебя. Я иду по краю недосягаемой любви. Я — на обрыве. Мне страшно и счастливо.
Тогда я сама поцелую тебя.
Она склонилась над ним во тьме. Ее пылающие припухлые губы обласкали его уродливые шрамы. О, здесь рубец, и здесь. Ты покалечен. Тебе досталось. Да, хорошая баня была. Пекло Войны. Тебе не понять. Тебе никогда не надо знать про это. Как же мне не знать. Я Русская тайная Царица, и я должна остановить Зимнюю Войну. Глупая, маленькая девчонка. Как ты ее остановишь. Это бред. Ее пытались прекратить тысячи людей. И все напрасно. О, как тебя исполосовали. Твое лицо похоже на партитуру. Это симфония. Оно поет на разные… страшные голоса. Дикие голоса… птиц, драконов… волков в снежной степи… а вот!.. грохот разрыва… и это огонь… снаряд попал в траншею, в убежище… все вспыхнуло, и не спастись… Ты мой огонь. Ты мой покой. Ты моя жизнь теперь. Отныне и навсегда.
Ее рот нашел его рот, и ее губы вплыли в его губы, как корабль вплывает в родное, теплое море. О, какие горячие губы. Ты — лава. Ты льешься в меня… через меня — в ночь — в мороз — насквозь — в пустой холодный мир, не знающий любви.
Он осязал, гладил и ловил языком ее язык, играющий в его рту, как рыба в волнах. Сумасшедшая. Ты пьешь меня. Ты выпьешь меня. Да. У меня была страшная жажда. Горло мое пересохло. Я не знала, что такое любовь. Вот я это сейчас узнаю.
Милый, милый, алый горячий рот, скользкая тревожная рыба языка. Женщина, высокородная, маленькая, нежная, жалкая, великая. Бедное стройное тельце, и эта рука, эта беспалая воздушая рука, призрак руки, легчайшее дуновенье, что ведет любовью и задыханьем по его волосам, по щеке, изрезанной шрамами, по губам, и он губами на лету хватает эту руку, вбирает в рот эти легкие лепестки-пальцы, всасывает, обводит вокруг них пыланьем языка. Ты моя. Ты всегда будешь моя. Чего бы мне это ни стоило.
Кружевная рубаха стащилась с теплого тела совсем, упала на холодный мраморный пол. Все во мраморе; все во льду. Мы — жители льдов и снегов. Оттого мы такие горячие. Мы вынуждены быть огнем, чтобы не погибнуть, не застыть. Поцелуй мои груди. Они никогда еще никого не поили молоком. Будут. Ты зачнешь этой ночью. Я знаю.
Он покрыл быстрыми, влажными, горячими поцелуями ее щеки и скулы, ее выгнутую напряженную шею; перед ним, перед его ртом, так давно не прикасавшимся к женской нежной наготе, метались, набухали, вспыхивали ягодами твердые маленькие девические соски. Невозможно!.. ты же девочка… Я женщина. Говорю тебе… Он оглох. Он не слышал ее. Он припал лицом к ее груди, и горячая ягода сосца сама влилась ему в рот, задрожала, и он, сам весь дрожа, стал целовать эту темную ночную трепещущую плоть, вбирая ее, сладко всасывая в себя, внутрь, чтобы она проникла в него, чтобы сделать ее — собою, сделать ее — своею, — и он услышал, как она застонала — сначала тихо, будто боясь стона, сдерживая его, потом все громче, все нестерпимей. А руки его блуждали по ее бьющемуся в белых шелковых богатых простынях, сияющему телу, ощупывали каждый изгиб, ласкали и любили каждую ложбину, выступ смертной косточки, пологий снежный скат плоти, созданной по образу и подобию Божию.