– Капитан Серебряков!.. Он говорит, что он Гэсэр-хан, – отец Иакинф подмигнул капитану и хохотнул, – давайте поверим ему на слово! И выпить просит. Есть у нас выпить, капитан?..
Серебряков без слов шагнул к шкафу, хлопнул рассохшейся дверцей, вытащил початую бутыль. Белая ртутная жидкость плескалась в ней. Он рванул похабно чмокнувшую пробку, налил питье в подвернувшуюся под руку, забытую на столе чайную чашку без ручки. Старик схватил чашку и жадно припал к пойлу.
– О… это не водка, – залопотал он по-монгольски, – это не водка, это питье богов… такое – пьют на облаках… только не пытайте меня, я вам все расскажу, все, все расскажу!.. Я старый, и у меня больная печень. Все люди равны меж собой. Я поведу всех в бой, и после боя все будут равны и счастливы.
– Да он сумасшедший, капитан, – прогудел отец Иакинф, кусая черно-седой ус желтым зубом, – он черт те что несет. Может, отпустим его… к лешему?.. Бог не похвалит нас, если мы замутузим старика…
– Он не старик, – Серебряков поморщился, – он не просто старик. Исупов сказал мне, что он скрывал человека, важного для Армии… и переправил его враждебной стороне… с драгоценностью: с какой, он не назвал… с бумагами?.. с донесеньем?.. на Войне все драгоценно, что тайно…
– Человека, – снова усмехнулся священник, потер лоб задубелой смуглой рукой. – Не человека, капитан, а бабу. Все в части знали, что Исупов пригрел сумасшедшую бабу, отбил из этапа. Дурь какая!.. Господи, прости… и помилуй нас, грешных всех насквозь… а вот про драгоценность…
– Ты! – Серебряков подался к старику, взял его рукой за подбородок. – Не прикидывайся дурачком. И мы тут тебе не дурачки. Отец Иакинф, перетолмачь.
Медные монгольские слова ударяли о душный воздух каморки, как в гонг. Хомонойа послушно наклонил лысую башку.
– Милые, – нежно сказал он и еще хлебнул водки из калечной чашки, – милые. Как я вас люблю. Как я люблю людей, как мне их жалко. Девочку я отправил далеко, далеко. Вы ее теперь не найдете. И камень с ней. На животе у нее. Ее погрузили в брюхо железной летающей птицы, и птица поднялась в небо, и полетела на Север, на Север, над всей рыжей шкурой тайги, над сизой шкурой степей. И если бросить в небо серебряный нож горы, птицы не достигнуть. Она успеет. Спасется. Дайте мне еще водки перед тем, как вы расстреляете меня. Меня! – Он крикнул страшно, из его птичьего горла вырвался клекот и рев, подобный грому. Он выпрямился перед капитаном и священником, презрительно поглядел на православный крест из сусального золота, горящий на черной рясе. – Одна девчонка улетела далеко! Другая убьет чужого генерала! И тогда начнется Другая Война! Воистину Последняя! И это я, полководец Последней Войны…
Он захрипел, повалился грудью на стол. Полы ватного халатика распахнулись, обнажилась куриная, костлявая, волосатая грудка. Серебряков подхватил его под мышки.
– Иакинф… – Капитан задыхался от неведомого, смешного страха. – Влей ему в глотку еще водки! Он припадошный… Он не должен умереть здесь; я не душегуб… Другая девчонка…
Волосы у него на голове шевелились. Эта другая девчонка была маленькая, тощенькая, с длинными русыми волосами, похожая на русалочку, Женевьева, мать двоих малых детей, назвавшая себя женой Юргенса, прибывшая в часть вместе с детьми – один ребенок на одной руке, другой – на другой, – она кричала и плакала, разыскивая мужа, вопила, что хочет умереть вместе с ним, что измучалась без него, что все равно Война рядом грохочет, а умирать, так уж лучше вместе всем, а ее взяли да и забрили дело сделать: мол, ты хочешь увидать мужа, ты его увидишь, если выполнишь заданье одно; да что за заданье?.. а, совсем простое, ерундовое такое, просто пробраться в Ставку врага и уничтожить вражеского генерала, мы обучим тебя, как убивать, на Войне это раз плюнуть, нехитрому делу обучиться, – а если я откажусь!.. – если не буду!.. – ну, если ты откажешься, мы убьем твоих детей, только и всего. Да кто вы после этого?!.. Мы люди, ведущие Войну. А ты гражданка нашего государства, живого еще, воюющего еще. И, чтобы спасти свой народ… Что будет, если я его убью?! Война… остановится?!..
Да. Может быть.
Да или может быть?!
Да. Или может быть.
– Отец Иакинф, – Серебряков вытер тылом ладони пот со лба. – Старик потерял сознанье. Или умер. Возьмите его. Отнесите его в лазарет. Там, правда, нет свободных коек. Ничего. Его положат на полу, сделают укол… чем-нибудь отпоят. Врачи знают свое дело лучше нас.
Эта девчонка, молодая мать, Женевьева, длинноволоска, появилась в части на другой день после того, как Юргенса вызвали в Ставку, дали ему другое имя, отправили в самолете на Запад, в Армагеддон. Жрать было не особо чего. Солдаты голодали. На руках у длинноволоски пищали Юргенсовы кутята. Единственной живой бабой оставалась Кармела. Серебряков покривился в ухмылке. Здорово придумано – столкнуть фронтовую жену с тыловой. Женевьеву отправили в табачную хибарку к Кармеле. Дверь пропахшей табаком избы захлопнулась, и мужчины слышали только молчанье, доносящееся изнутри.
Священник, кряхтя, поднял старика на могучие руки. Боже, крохотный какой, жалкий; хребет колет ладони, как у воблы, селедки. Да уж он чуть дышит. Сразу много спиртного хлобыснул. Да не емши. Монголы сказали бы, что старик вошел в состоянье бардо. Что он видит… что слышит, бедняга?.. Пенье Райских гурий… клацанье челюстей чудовищ?!.. Все лучше, чем нюхать наш порох, слышать наши клятые взрывы. Не дай Бог, Война перевалит опасный порог. Люди накопили в арсеналах взрывные яды; они вспыхнут, и над миром взойдет Звезда Полынь. И ничем не остановишь ее смертоносные лучи.
– Перекрестись-ка, капитан, – прогудел священник, держа худое стариковское тельце на руках, как держат ребенка, – у меня, видишь, руки заняты. Попроси у Господа милости. Чую сердцем – повернет Зимняя Война. Повернет.
Серебряков крестился медленно и испуганно, пока отец Иакинф пересекал, с Хомонойа на руках, тускло освещенную каптерку, толкал дверь ногой, выходил наружу, в летящий снег, в круговерть, в ночь.
– ……………… ну да, ее звали Женевьева. Смешное имя, да?.. монашье… Она очень любила первый снег. Бывало, когда снег первый только ляжет – выбегала во двор, хватала его пригоршнями, ела его, окунала в него лицо!..
Он встал с кровати. Налил из кувшина воду. Пил. Остаток вылил из чашки себе на загривок, на спину. Это называется – охладить старые раны.
Женщина лежала на животе. Ее лицо пряталось в подушках – лица не было видно. И голос доносился сквозь подушки как из подземелья.
Ночь. Опять ночь. Хорошо – не стреляют. Не слышен вой сирены, загоняющий в убежище. Война еще сюда не добралась. Она добирается. Она ползет черной змеей с белыми снежными полосами на спине. Медленно и верно ползет.
– Она была твоя законная жена?..
– Она и сейчас моя законная жена. Никакой суд нас не разводил. И детей моих она растит. Я давно ее не видел. И детей тоже. Я все гадаю, какие они теперь.
– Вот как. Так ты женат. И ты как все. И ты как все.
Он минуту глядел на нее. Потом лег в постель, животом на спину женщины, налег руками на ее руки, губами обжег ее затылок. Сделался для нее одним гигантским крылом; накрыл ее всю собой.
– Ты же знаешь – к женам не ревнуют, – выдохнул он тихо. – И потом, ведь это уже не жена. – Голос его стал еле слышным, горьким. – Это просто преданье. Давно минувших дней.
– А, ты на попятный!..
Горечь мазала его по губам жесткой кистью.
– И ты… как все. – Он помолчал, подышал хрипло, лежа на ней, потрогал языком ее затылок, шею. – А впрочем, мы ведь и есть – все. Я тут подумал, знаешь, и придумал, что нас по отдельности – нет.
Она дернулась под ним, вытянулась в судороге насмешки.
– Правильно. После игры в Клеопатру ты бы лежал в ванне в грязной красной луже и видел сладкие вечные сны, а я бы – тут ж – не отходя от кассы – заменила бы тебя каким-нибудь твоим двойником, одним из твоих друзей, или Арком, или Федей-лютнистом, или…
– Замолчи! – Он закрыл ей рот рукой. – Замолчи! Ты никогда бы этого не сделала!
Она упала опять лицом в подушки.
– А ты откуда знаешь… сделала бы или нет?..
– Да, верно, что это я. – Из его располосованной шрамами грудной клетки вырвался на свободу хриплый вздох. – За тебя… расписываюсь. Ты – сама по себе. Я – сам по себе.
– А… она?..