спросить, и ругательство не крикнуть вслед: он внес ее в поезд, и он усадил ее на ее Царское место, и он поцеловал ее на прощанье, – а еды-то у нее с собой не было, чтобы трое, четверо, пятеро долгих дней и ночей есть ее из дорожного мешка, – и он заплакал от горя, и она, проведя рукой по его щеке, нежно утешала его.
– Юргенс!.. Я же помню нашу любовь… Ты был со мной. Я была с тобой. Любовь – это лишь память любви. Боль – это воспоминанье о боли. Нет ничего. Есть только сон и память. Помни меня. Ты в кольце. Армагеддон не прорвет блокаду. Дай я тебя покрещу. Так меня крестил один монах.
Белое ее личико потемнело.
– Его распяли… на Островах…
Собака выла над всем Вокзалом, над огнями, над хлещущими саблями пурги, над шпилями уходящих в чернь неба башен, над дрожащим всем длинным телом, всей дымной хордой, скорым поездом, что вот-вот должен был отойти от платформы, сорваться, застучать, улететь, вырвать себя с корнем из голода и ужаса Армагеддона.
Толпа налетела, смяла его, нажала, ревя, прокатилась волной, оторвала его от Люсиль, вынесла вон из вагона, как щепку, как ореховую скорлупу в пене прибоя. Белая пена метели захлестнула его. Сквозь беспредельное окно Вокзала он видел чудовищного золотого дикобраза люстры. Свет протыкал ночь насквозь. Поезд, забросанный воплями и взрыдами, отошел. Он не видел лица Люсиль. Она была далеко, за сотней затылков и лиц, за тысячей плачущих глаз.
Он поднял руку, сложил троеперстие и тихо, тайно, подняв ладонь, перекрестил уходящий поезд и живую женщину в нем.
Собака выла. Он понял, что сидит на снегу, подняв лицо, и сам воет, воет вместе с ней.
– Где наш храбрый солдат, Ян?..
Генерал откинулся на спинку парикмахерского кресла. Его услужливо, дотошно брил лучший цирюльник, выписанный Яном из Европы, из лучшего модного салона; генерал платил ему за бритье слитками контрабандного вражьего золота.
– Думаю, что еще в Париже. Он попался в лапы к Авессалому. Коромысло работает безупречно. Они пытались от него добиться правды. У меня есть сведенья, что он вырвался. Его щедро накачали наркотиками. Он – мужик молодой, сильный. Справился; на Войне не такое видывал, в боях бывал, ранен сто раз, контужен, в газовые атаки попадал. Крепкий зверь. И сообразительный. Он им ничего не сказал. Они насылали на него сногсшибательную девочку. По прозвищу Косая Челка. Эта девочка даст сто очков вперед любому нашему мальчику.
– Включая Марко?.. – Ян издал короткий смешок.
– Включая самого Коромысло. Но у Леха оказалась в руках контрфигура. И он выставил ее, когда надо. Фигура убойной силы. Я сам не ожидал. Жаль, она погибла. Она повторила судьбу своего отчима. Я знал его по прежней Войне. Она сгорела в самолете. Жаль. – Генералу побрызгали на коротко остриженный и подбритый затылок остро пахнущими лошадиной сбруей и лимонным соком изысканными духами, и он растер затылок и шею до красноты, втирая в кожу пахучий спирт. – Очень жаль, иначе мы бы ее не упустили. Она бы замечательно работала на нас. Это была бы Мата Хари Зимней Войны. Она прославилась бы. Она…
– Вы всерьез думаете, генерал, что она могла бы даже…
– Договаривайте, Ян. Вам позволено говорить в моем присутствии все. И даже выбалтывать мне военные тайны. Те, что я и сам давно знаю.
– …остановить Зимнюю Войну?..
Генерал Ингвар грузно поднялся с вертящегося серебряного кресла, потер ладонями виски, вдохнул куаферские шаловливые ароматы. Парижский цирюльник слегка, подобострастно наклонился с полотенцем в руках, созерцая безупречное дело рук своих. Генерал оценивал свой торжественный фасад, рассматривая себя в высоком венецианском зеркале; он остался доволен искусством стригаля и обновленным собой.
– Зимняя Война, – выбросил он из впалого стариковского рта короткие и разящие, как пулеметная очередь, привычные слова. – Зимняя Война – загадка. Это условье. Это искупленье. Мы ею искупаем… что?.. Она идет всегда. Она не может закончиться. По крайней мере, она должна закончиться не так просто. И не человек должен волей своей завершить ее. Не я. Не вы, Ян. Не любой генерал или жалкий солдат. Да все мы жалкие на этой Войне. Мы даже не знаем толком, кто – Враг. Нам показали; и мы с ним воюем. Но мы никогда не могли узнать, кто он такой. Может, это всего лишь наши передислоцированные части там, за горами?! Там, за снегами и пустынями?!..
Генерал Ингвар всем отяжелевшим торсом, натянувшим галифе и китель круглым брюхом и грудью, увешанной боевыми наградами, орденами и крестами, надвинулся на Яна.
– Ян, – одышливо сказал он, держась рукой за спинку кресла. – У меня есть награды Родины. У меня орден Андрея Первозванного, у меня Георгиевские кресты. У меня, наконец, и святой Станислав, и Святая Анна, и Владимир первой степени. Меня нельзя обвинить в трусости. Но и я устал от Войны. Настанет день, когда меня убьют. И еще одно. Генералы, проигравшие Войну – не бой, а целую Войну, дорогой Ян, – пускают себе пулю в висок. У меня есть пятнадцатизарядная беретта. Я никогда не склонял головы. Но эта девочка… эта…
Ян, обернув к генералу бестрепетный, хищный птичий профиль, молча следил, как Ингвар внезапно обмякает, сгибается, как подрезанный, клонит глову в ладони, так, с лицом в ладонях, застывает перед старинным итальянским зеркалом, невесть как доставленным в Ставку, под разрывы и обстрелы.
– Эта армагеддонская девочка, Ян, русская девочка, – вы и представить себе не можете, какие чудеса он показала нам, опытным боевым мужикам! Мне отсняли ее скрытой камерой. Я был в восторге. Я понимал: такие женщины растут из тайны, что они носят в себе… глубоко… и никому, никогда и ни за что не рассказывают.
Надменная улыбка изогнула губы Яна. Он взял выхоленными пальцами с зеркальной тумбы портсигар, вынул сигарету, закурил.
– Вы преувеличиваете, генерал. Вы чересчур романтичны. Может, ей нечего рассказывать. Ничего особенного. Бойкая, смышленая девчонка, вот и все.
– Уф, до чего жестокий, крепкий табак, – отдулся генерал, и пот выступил на его щеках, на подбородке. – Что за сигареты вы курите, Ян?..
Он покосился на окурок в пепельнице. «КАРМЕЛА» – было красной краской, будто помадой, выведено на нем.
– Самодельные, – отрезал Ян. – Здешние. Их выделывает какая-то табачница в горах, в двенадцатой роте. Я забыл ее имя, мне говорили. Впрочем, возможно, ее давно убили. Война есть Война. Мы болтаем о чепухе. Перейдем к главному. Когда решающее наступленье на Врага?
– На Врага, – раздумчиво повторил генерал, и его стеклянно-выпуклые, светло-голубые рыбьи глаза потускнели. Он потрогал, один за другим, на груди все свои ордена и кресты. – Я мечтаю об одном, Ян. Если б с нами теперь был наш Царь, так позорно, так бездарно и чудовищно убитый нами же самими. Если бы вернулся к нам наш Царь. Мы бы не так тряслись перед сраженьем. Мы бы выигрывали один бой за другим.
– Но с Ним мы же проигрывали! – выкрикнул Ян насмешливо, и угол его птичье-тонкого рта дернулся. – Мы же проиграли с Ним, в конце концов, всю Россию!
– Ерунда, Ян. – Генерал тяжело вздохнул, и при вдохе в его легких обозначились старые бронхитные недолеченные хрипы. – Это не мы с Ним проиграли Росиию, а Он, в нечестной, жульнической игре, проиграл ее нам. И теперь мы сами расплачиваемся за собственное шулерство. Куда как умно, ничего не скажешь. Но девочка… эта девочка…
– Далась вам эта девочка! Вы что, генерал, влюбились? – Ян передернулся, как от булавочного укола. – На Зимней Войне есть девочки. Я прикажу прислать в Ставку…
Генерал быстрее вспышки обернулся к нему. Ян отспупил на шаг от его перекошенного, будто он подорвался на мине, обрюзглого лица.
– Да, влюбился! – крикнул он. – Если можно влюбиться в мертвую! На земле каждую секунду умирают сотни людей, на Войне или просто так, сами, и сотни людей рождаются! Она должна была жить! Она была – ветер, снег…
Ян закурил новую сигарету, медленно подошел к окну главного зданья Ставки. За окном в ночи наискосок летели мохнатые снежные хлопья, вихрились вокруг сугробов голубые петли и канаты поземки,