И черных здесь тоже нет. И… Ему почудилось: за колонной – Люк. Ему помстилось, что в толпе мужчин в черных смокингах, оживленно, жестикулируя, обсуждающих мировую проблему – о, подойди поближе, и ты услышишь, как рьяно они судачат о прелестях Аннет Жерар или Джиневры Валентини, – мелькнул острый, костистый, с усиками, профиль Яна. Успокойся, Лех. Их здесь нет. Если б здесь они были, ты не расхаживал бы по залу так спокойно. Как прекрасно знать иностранные языки. Гляди-ка, он не только уже все понимает в Париже до словечка, он может трещать по-французски, как истый парижанин – со всеми парижскими motes, торчащими в болтовне, как чернослив в круассане.
– О, pardonnez-moi!.. господин… прошу прощенья… я наступил вам на ногу… у господина вполне респектабельная обувь для раута!.. я не хотел повредить ваши сапоги…
Он отшатнулся. Перед ним раскланивался маленький серый человечек.
Вот оно. Вот.
Тихо, Лех. Тихо. Погляди на него внимательней. Ты видишь, он же не узнал тебя.
Да тебя и немудрено не узнать. Верней, узнать мудрено.
Шрамы сводит судорогой. Шрамы прорастают в мышцы контрактурами, идут по коже медленными морскими волнами, меняют лицо. Твои шрамы, Лех, – твое зеркало. И глядишься в него только ты.
– О, господин может не волноваться. Мне совсем не больно. Это маскарад. Простите за сапоги. Я хотел повеселить и удивить шуткой мою даму. Вон она, за колонной. Ее зовут графиня де Монсоро.
– Простите еще раз великодушно за мою неуклюжесть. Приятно повеселиться!.. О, вы, французы, такие шутники, просто ужас… Я-то сам русский, я недавно здесь… у меня с языком еще неважно, mille pardon… Я бы познакомился с вашей дамой, avec plaisire… но я ищу одного человека… он здесь… простите… простите!..
Еще поклон. Еще улыбка. Его французский не так уж плох, пусть не прибедняется. Его карман нагло, тут, на светском приеме, оттопырен наганом. Идиот. Только русские могут себя так ставить перед людьми: вот тебе сразу шах и мат, и выстрел из-за колонны. Укатился по гладкому паркету. Скрылся из виду. Пронесло.
Он может выкатиться на тебя из-за любой колонны, Лех, из-за рояля, из-за портьеры. Берегись. На тебе же нет ни маски, ни шляпы, ни черных очков, и ты не баба, чтоб закрыться веером. О, сколько дам с веерами!.. Они обмахиваются ими, чарующе улыбаются из-за растопыренных перьев. Они складывают, раскладывают их. Павлиньи, страусиные перья щедро сбрызнуты цветочными благовоньями и туалетной водой от Коко Шанель.
Лех повернул голову. Локти, плечи, затылки, рукава смокингов, нагие синевато-розовые, холодно дрожащие узкие спины раздвинулись, блеск ожерелий на голых влажных шеях померк. Люстра померкла, свет ее пригасился, помутнел. Завеса печали и боли легла на живые веселые лица, набросилась черным крепом на широкие, в пол-лица, улыбки, на высоко поднимающиеся, в задыханьи волненья, танца, флирта нежные женские груди, поднимающиеся из кружев корсажей, из низких вырезов черных стильных платьев. В пустом проеме высокого пространства, в узком средоточье света, открытом для зрячего глаза, Лех увидел ее.
Она была красива. Она была красива так явно, что рядом с ней растворялись и исчезали все женщины, и так незаметно, что мужчины, беседуя с другими дамами, не обращали на нее особого вниманья. Одна она шла или с кем-то? Стояла она, болтая со знатной швалью, или танцевала с кавалером? Или она застыла посреди зала, как застывает струящаяся с крыши под натиском Солнца вода на внезапном морозе?.. Он не знал. Он видел ее, и он шел через весь зал к ней.
Русые, золотистые, очень нежные и тонкие, будто летящие волосы ее были убраны на затылке в старинную прическу – в маленький пучок, а вокруг пучка поднимался валик вздыбленных волос, наподобье золотой короны. Она, не видя его, идущего к ней, отвернулась от него, повернулась к нему боком, и он едва не закричал, и, чтобы не закричать, прижал руку ко рту, вдавил пальцы в зубы.
В ее роскошно уложенных, пушистых золотых волосах горел, испуская острые стрельчатые лучи, огромный, кругло обточенный синий камень, сапфир-кабошон. И она подняла к нему тонкую руку, – нет, не к нему, конечно, а чтоб поправить волосы. Пальцы тронули выбившуюся из прически прядь и тайком, быстро и ласково, ощупали камень, будто это было живое существо, маленький зверек. Между пальцами зияла дыра. Не хватало безымянного.
Иди к ней быстрей, Лех. Она может исчезнуть. В любой миг в нее, как и в тебя, могут выстрелить из-за колонны. Мир населен врагами. Мир нацелен на тебя, как одно большое черное дуло. Черная дыра нацелена на синий яркий Глаз. А он все глядит на тебя с любовью, все смотрит тебе прямо в сердце.
И, пока он пробирался к ней сквозь плечи и лопатки, сквозь бархаты и шелка, и беглые смешки, и возмущенные возгласы, и незначащую бальную болтовню, он успел рассмотреть ее всю – ее пышущие нежным розовым румянцем щеки, ее длинные тонкие пальчики, сужающиеся к концам фаланг, как на старинных портретах; из-под белой широкой юбки до колен у нее выглядывала исподняя, кружевная нижняя юбочка, и снежная, метельная пена кружев била по коленям, обвевала их кружащейся поземкой. Серые, в зелень и ледяную голубизну, прозрачные глаза звездно светились, дышали северной ширью и всей испытанной ею на веку болью. И еще – прощеньем. Эта девочка, с лапками морщин под бездоньем глаз, с серебряными нитями в золоте пышных волос, любила и прощала всех, кто ее замучил.
Он шел к ней, шел, он знал, что вот сейчас дойдет, что сейчас оборвется под ногами паркет и закончится длиться тягостный зал, – но она все недосягаемо сияла вдали, все, летя, удалялась от него, и он преодолевал пространство, время, людей, себя, чтобы к ней дойти, чтобы она наконец повернула голову, увидела его, узнала.
Лех, ты дурак. Как она может тебя узнать. Откуда она могла знать тебя. Кто ты для нее.
Когда он оказался рядом с ней, он задохнулся. Он не знал, что сказать.
Она глядела в сторону, не на него – к ней кинулся господин в галстуке с алмазной булавкой, восклицая и восхищаясь, и она хотела ответить ему, и пойти с ним, и уйти от него, – но он был уже рядом, и он тронул ее за руку, и она обернулась, и увидела его.
– Здравствуйте, Ваше Величество, – хрипло сказал он, понимая, что пересохшая, как во время марш- броска, глотка уже отказывает ему, что это будут его последние слова.
Она вся вздрогнула, напряглась, как стрела, лежащая на натянутой тетиве. Ее тело вытянулось, задрожало; задрожали ресницы, брови, нежный печальный рот, растрескавшийся, розово-алый без помады. Она подалась к Леху и прижала руку к груди, глазами умоляя его: о, молчите, молчите.
– О, безумно рада видеть вас! – громко, во всеуслышанье воскликнула она, и улыбка взошла на ее губы. И тихо спросила, одними губами:
– Кто вы?..
– Мое имя… зачем оно вам, – сказал Лех, во все глаза глядя на нее. – Я сам не знаю теперь, кто я. Я из России. Я…
Она не дала ему договорить. Их лица приближались друг к другу, летели. Не могли остановиться. Метель жизни, ветер бала обнял их. Налетел порывом, и белая юбка Стаси хлестнула шелком, шурша, обвилась вокруг ног Леха.
– Почему ты…
– Да. Говори мне «ты». Я счастлив. Я тоже буду говорить тебе «ты».
– Почему ты назвал меня – «Ваше Величество»?.. я же еще не…
– Потому что твоего Отца, Мать, твоих сестер и брата – всех расстреляли. Ты одна осталась на свете. Ты теперь русская Царица. Ты в Париже, ну и наплевать, живи где хочешь, живи хоть на Северном полюсе, хоть на Луне, но ты Царица России.
– Той России больше нет. Мы убили ее.
– Она – вот. В твоих волосах. Надо лбом твоим. Сияет нестерпимо. Не все снесут этот свет. Многие не выдержат. Упадут лицом в снег, в грязь. Зажмурят глаза. Или… выколят их себе, от муки, ужаса и зависти. Потому что она горит. И будет гореть. Сиять.
Он замолчал. Ты несешь белиберду, Лех. Ты зарвался. Ты говоришь «ты» тайной своей Царице, Анастасии. Анастасия. Россия. Как согласной музыкой звучат два имени. Эта музыка перекроет жалкий великосветский оркестрик на задворках роскоши и обмана.
– Не гляди так на меня, – продышала Стася в его лицо, как в морозное стекло, выдышала на его лице, среди шрамов, улыбку. – Ты солдат Войны. На тебе военные сапоги. Ты не получишь ни меня, ни камня.