паникует. Я в самом деле очень огорчен. Мы пойдем в спальню, а ты можешь остаться здесь и посмотреть телевизор.
– Я предпочитаю вернуться домой, – говорю я ему.
– Вот этого я и боялся! Нет. Останься. Мы сейчас поедим, а потом ты постараешься убить время, час или два. Позвони матери, какой-нибудь подруге. У нас впереди будет еще целая ночь. Он точно уйдет до десяти часов. Хорошо?
– Я никогда не звоню матери, чтобы «убить время». Впрочем, сама идея убивать время мне отвратительна. Два часа… Если бы у меня с собой были хотя бы мои бумаги…
– Ну, тогда разберись вот с этим, – говорит он, протягивая мне портфель с таким услужливым видом, что я начинаю хохотать.
– Хорошо. Найду себе что-нибудь почитать. Но в спальню пойду я. Не хочу, чтобы твой приятель знал, что я здесь. Если он не уйдет в десять часов, я явлюсь к вам, накинув на голову простыню, верхом на метле и буду делать непристойные движения.
– Гениально!
Вид у него очень довольный.
– Я все же перенесу телевизор в спальню на тот случай, если тебе станет скучно. А после обеда схожу и куплю в киоске журналы, чтобы ты смогла посмотреть, какие непристойные жесты ты забыла…
– Большое спасибо…
Он строит гримасу.
После бифштекса и салата, мы пьем кофе в гостиной, сидя рядом на мягком диване, обитом голубой хлопчатой материей, не новой и вытершейся на углах.
– Как ты варишь кофе? – спрашиваю я.
– Как варю кофе? – озадаченно спрашивает он. – Просто. Пользуюсь кофеваркой. Это нормально, по- моему?
– Послушай, я готова отказаться от журналов, если ты мне достанешь вон того Жида в белой блестящей обложке, там, наверху на полке, слева. Я обратила на него внимание, когда мы ели. Я всегда находила, что он непристоен.
Но когда он достает Жида, оказывается, что он на французском. А Кафка, который упал на пол, пока он доставал Жида, на немецком.
– Ничего, – говорю я. – У тебя нет, случайно, Сердечных горестей Белинды? Или лучше даже Страстей в бурную ночь?
– Я очень огорчен, – отвечает он. – Я не думаю, что…
Его огорчение, стеснительный тон еще больше выводят меня из себя.
– Тогда, пожалуйста. Войну и мир в том, помнишь, прелестном и тонком переводе на японский…
Он кладет книги, которые держал в руках, и обнимает меня:
– Кошечка моя…
– Мне кажется, – говорю я самым неприятным голосом, – что называть меня «кошечкой» еще рановато. В конце концов, мы знакомы всего девяносто шесть часов…
Он прижимает меня к себе.
– Послушай, – говорит он, – я вправду очень огорчен. Я вижу, что получилось очень нехорошо. Сейчас я отменю это…
Но в ту минуту, когда он собирается снять трубку, я начинаю чувствовать себя смешной. Я откашливаюсь, сглатываю слюну и говорю ему:
– Пусть все будет как есть. Я вполне могу часа два почитать газету, а если ты дашь мне бумаги, то я напишу письмо, которое должна была отправить несколько месяцев тому назад. По крайней мере, совесть будет чиста. Мне нужна еще авторучка.
Он явно испытывает облегчение, идет к большому дубовому секретеру, который стоит в другом конце комнаты, достает оттуда несколько листов кремовой очень тонкой бумаги, и вынимает авторучку из внутреннего кармана пиджака. Потом переносит в спальню телевизор.
– Надеюсь, что ты не сердишься. Это больше не повторится.
В ту минуту я еще не знала, до какой степени он сдержит слово.
Когда звонит внутренний телефон, я уже лежу на его кровати, опершись спиной о подушку, подняв колени и держа в руке авторучку, тяжелую и приятную на ощупь. Я слышу, как мужчины здороваются, но когда они начинают спорить, не могу разобрать ни слова.
Я пишу письмо («…я встретила этого парня несколько дней тому назад, начало приятное, он ничем не похож на Джерри, который теперь совершенно влюблен в Хэрриет, ты помнишь его…»), бегло просматриваю Таймс и читаю в Пост свой гороскоп: «Вы слишком легко пренебрегаете теориями, потому что в них не верите… Утренние часы лучше посвятить неотложным покупкам…»
«Хотела бы я хоть раз в жизни понять свой гороскоп», – подумала я.
За те несколько часов, которые я провела с этим человеком, я не успела рассмотреть его спальню. Теперь я вижу, что и рассматривать-то нечего. Комната очень большая, с очень высоким потолком. Пол покрыт тем же серым ковролином, что передняя и гостиная. Стены белые и совершенно голые. Кровать хотя и огромная, но в подобном окружении кажется маленькой. Простыни белые и свежевыглаженные, как в понедельник: значит, он так часто меняет простыни? Одеяла серые, а покрывала нет. Слева от кровати два высоких окна, на них – белые бамбуковые шторы. С одной стороны кровати стул, на котором сейчас стоит телевизор, с другой – тумбочка из того же дерева, что и кровать. На тумбочке лампа под белым абажуром,