вижу вокруг панны Рудецкой форменную толпу нашей молодежи. Это уж слишком.
— Все зависело от ее красоты и манеры держаться, — отпарировала пани Идалия.
— Идалька, не нужно ее защищать! — подключилась графиня Чвилецкая. — Брать ее на бал было с твоей стороны величайшей ошибкой.
Пани Эльзоновская разгневалась:
— Не могла же я оставить ее в отеле! Ваши претензии, дорогие мои, кажутся мне чуточку странными.
Разозлилась и графиня:
— Ты с самого начала поступила неосторожно, пригласив ее в Слодковцы. Для места, где постоянно бывает майорат, она чересчур красива.
Барский беспокойно встрепенулся и смерил графиню злым взглядом:
— Permettez, comtesse![69]Здесь я вынужден встать на защиту майората. Эта панна не может иметь столь сильного влияния, чтобы торопиться заявлять об опасности. Она вовсе не затмевает… но вносит определенное беспокойство и деморализует молодежь. И поведение майората по отношению к ней можно объяснить легко: она красива, что правда, но… горничные тоже бывают красивы. Понимаете?
Толстые губы графини раздвинулись в понимающей улыбке, и она подмигнула с лукавым видом.
Внезапно на середину будуара вышла графиня Виземберг, до сих пор незамеченной стоявшая в дверях, и холодно сказала:
— Однако горничным мы не доверяем наших дочек, не вводим их в общество, не подаем им руки. Ваше сравнение, граф, по меньшей мере неуместно. Панна Рудецкая c'est une fille jeune, belle et trиs bien йlevйe[70]. Она вас сердит, но нельзя ее унижать, особенно в присутствии дамы, которая вверила дочь ее опеке.
Графиня повернулась медленным движением и гордо покинула будуар, увлекая за собой шумную волну голубого платья.
Граф, злой и растерянный, грыз усы, а когда и пани Идалия вышла вслед за графиней Виземберг, прошипел:
— Истеричка!
Графиня Чвилецкая пожала плечами:
— Они все свихнулись на этой Рудецкой.
И они вернулись в салон.
Танцы продолжались до утра. Белая мазурка проплыла последней звучной волной, прогремела, разнесла уже чуточку сонное эхо веселья по утомленному залу и умолкла.
Перед подъездом стучали колеса экипажей, лакеи громко выкрикивали кареты.
Восходящее солнце приветствовало разъезжавшихся, говоря им: «Добрый день!»
Усталый пан Рудецкий, возвращавшийся домой на извозчике, печально понурил голову, полную тяжких дум.
XXXII
Вечер пришел в город. Зажглись шеренги фонарей на улицах, засветились окна домов, перед отелем сияла белым блеском высоко подвешенная электрическая лампа.
В номере пана Рудецкого царила суета. Лакеи выносили его чемоданы и свертки, подавали счета, извозчик ждал уже на козлах.
У окна, глядя на оживленную улицу и едва сдерживая слезы, стояла Стефа. Перед ней на подоконнике — лубяная корзинка, полная цветов со вчерашнего праздника. Стефа посылала их матери вместе с огромным пакетом конфет для сестрички и брата. Внезапно она подняла крышку и, перебрав старательно уложенные на влажный мох цветы, выбрала бледно-желтую розу и две гвоздики. Быстрым движением спрятала их за лиф, закрыла корзинку и вновь открыла, взяла еще прекрасную пурпурную орхидею.
Это его символ… это он! Орхидея, роза и гвоздики были из букета Вальдемара, те цветы, которыми он ее осыпал после котильона.
В номер вошел швейцар.
— Все готово? — спросил пан Рудецкий.
— С вашего позволения, извозчик был готов, но пан майорат Михоровский прислал свое ландо четверкой. Есть и лакей, а вот — письмо.
Пан Рудецкий вскрыл конверт.
Энергичным, уверенным почерком Вальдемар просит пана Рудецкого приехать на вокзал на его лошадях. Майорат обещал быть там тоже. Пан Рудецкий поморщился. Вошел лакей майората и почтительно поклонился.
— Пан майорат поехал на вокзал один? — спросил его пан Рудецкий.
— Нет, с ним граф Трестка и паненка из Обронного.
Пан Рудецкий облегченно вздохнул и подумал:
«Очень тактичный и вежливый человек».
Они вышли из отеля.
Перед входом стояло сверкающее лаком ландо с увенчанным княжеской шапкой гербом на дверцах: запряженное караковой четверкой в прекрасной упряжи. Хомуты краковской работы посверкивали серебряной оковкой.
Кони нетерпеливо приплясывали, грызя удила, но осанистый кучер Флавиан, возивший еще пана Мачея в бытность того майоратом, умело сдерживал их.
Когда ландо тронулось, прижавшаяся к отцу Стефа тихо спросила:
— Майорат был вчера у вас?
— Да, за обедом, мы провели вместе пару часов. Очень интересно поговорили.
И после долгого молчания прошептал, словно самому себе:
— Весьма, весьма интересный человек…
Стефа молчала. Ей жаль было уезжавшего отца. Размеренный топот коней, чуть колыхавшееся на мягких рессорах ландо и знакомая ливрея неотвязно возвращали ее мысли к Вальдемару. Она ехала в его экипаже, на его конях — одно это волновало ее. Пан Рудецкий тоже молчал. Искоса поглядывал на нежный профиль дочки, видел ее печаль. И в душе его нарастала тревога.
Обоим им многое нужно было сказать друг другу — и оба молчали.
Вокзал гремел и гудел, как улей. Протяжный свист локомотива странно подействовал на Стефу — с нескрываемым испугом она прижалась к отцу.
— Папочка, ты уедешь, а я опять останусь одна, — прошептала она с такой тревогой, что пан Рудецкий задрожал:
— Стефа, детка! Ты же сама не захотела возвращаться со мной. Тебе здесь хорошо, они тебя любят, уважают… Стефа, чего ты боишься?
Ландо остановилось. Лакей соскочил с козел, ватага носильщиков бросилась к экипажу. Возникла суета. Сердце Стефы стучало. Поспешно, словно это она должна была ехать и опаздывала на поезд, она выскочила и быстро пошла за несущим корзину лакеем.
Тут кто-то коснулся ее руки. Она обернулась: Вальдемар.
— Вы одни? Где же отец?
— Пошел покупать билет.
— Обопритесь на мою руку. Здесь такая толчея… Стефа подала ему руку. Вальдемар, ничего не говоря, повел ее в зал первого класса.
Панна Рита и Трестка громко приветствовали ее. Это ее обрадовало. Вскоре появился пан Рудецкий.
Разговаривали недолго.
— Вы покидаете выставку? — спросил пан Рудецкий Вальдемара.
— О нет! Я остаюсь. Когда все мои служащие осмотрят выставку, а господа практиканты как следует развлекутся, мы все вернемся домой.
Раздался первый звонок. Стефа с трудом разжала объятия, Вальдемар едва ли не снял ее со ступеньки тронувшегося вагона.
