И он замолчал… Вдали переливалась свирель. Он знал, что это не Пан, а полуголодный, дикий пастух. Встреча в Коринфе смыла с мира и жизни красивые, но обманные краски.
— А ты что-то молчалив сегодня, Дорион!..
— А разве у тебя не бывает иногда так темно на душе, что ты без всякого колебания предпочтешь пребывание в Тартаре[21] этой жизни?..
— Это проходит… — потупился Периклес.
— Увы, да!.. — тихо согласился Дорион. — Хотя, может быть, в этих минутах и скрыта вся правда о жизни. Прясть на вечно вертящемся колесе, вечно бороться с падающими скалами, вечно протягивать руки к вечно недающимся плодам, вечно наливать воду в бездонную бочку Данаид, вечно давать себя терзать коршунью на скале или кусать змеям эринний — вот участь, по словам жрецов, тех, которые пренебрегли посвящением в элевзинские мистерии. Боюсь, что и посвященные от этого не отвертятся никак…
…А в это время в пышном и шумном Коринфе Дрозис, вся изломанная, больная, вернулась к себе домой — у нее была прекрасная вилла над морем, купленная для нее одним из поклонников — и бросилась на пышное ложе и мучительно зарыдала — о чем, она и сама не знала… И рыдала, и рвала свои чудные черные волосы, и чувствовала, как весь этот солнечный мир рушится неудержимо, как нет ей в нем чистого места, как невыносимо тягостна жизнь…
XX. В ОЛИМПИИ
Они шли пустынными горами Аркадии, среди лесов и пастбищ, останавливались послушать лепет горного потока или прозрачные звуки сиринкса в звонких ущельях. Среди лесов — буки, дубы, платаны… — попадались иногда жуткие озера, в которых, как говорили крестьяне, не водится никакая рыба и никакая птица не осмеливается перелететь через них: упадет; и — смерть… Иногда в нежно-туманной дали, величественно царя над всей, казалось, Элладой, вставал грандиозный Олимп. Немного свернув в сторону, они зашли в мертвые развалины Микен, где будто бы жил после падения Трои Агамемнон. Дух его и до сих пор получал в жертву молоко, пряди волос и венки, а в древности, говорили, в жертву ему приносились и животные, и оружие, и — живые люди…
Обычно, если идти не спеша, от Афин до Олимпии считалось пять-шесть дней хода, но они совсем не стремились быть непременно к открытию игр: когда придут, тогда и придут. Но по мере приближения к знаменитому городу — они шли уже дикой Аркадией — ноги их сами ускоряли шаг, как с бледной улыбкой отметил Дорион: «Глупость правит не только миром, но даже и человеком, который понял это», — сказал он. И вот, наконец, с горных пастбищ перед ними открылась широкая равнина, по которой среди вековых тополей струился Алфей, а на берегу его пышно раскинулась Олимпия или, вернее, две Олимпии: одна, прежняя, постоянная, со своими величественными храмами и портиками, а другая, вставшая только на несколько дней, Олимпия пестрых палаток, в которых ютились паломники, собравшиеся сюда по зову особых послов, феоров.
Они остановились у Филомела, одного из жрецов Зевса, который приходился дальним родственником Периклесу и у которого в свое время стоял Фидиас, когда он трудился тут над своим Зевсом. Филомел был высокий, величественный старик с веселыми глазами, весь исполненный какого-то вселенского благодушия. Это ему было, может быть, и не трудно: его прекрасный дом на самом берегу Алфея, среди пышных садов, был устроен, как какая-то поэма, и обставлен самым изысканным образом. Он радушно принял гостей, но тут же прибавил:
— Но знакомить вас с Олимпией я сам не могу… Если хотите, я дам вам путеводителем кого-нибудь из местных жителей, который…
— Нет, нет!.. — поторопились оба. — Нет, мы сами все посмотрим и разберем… Не беспокойся…
Выкупавшись в студеном Алфее и подкрепившись, они, не теряя времени, пошли посмотреть священный для всей Эллады город. Миновав галдящий, пестрый стан палаток, они прошли в священную рощу Алтас, в которой были сосредоточены все святые места Олимпии: храмы Зевса, Геры и пр. и портик Эхо, который повторял каждое сказанное громко слово семь раз. Среди огромной толпы, залившей все эти святыни, было немало и девушек: в дни праздника им разрешалось войти в этот священный центр Олимпии, но женщинам вход сюда был воспрещен под страхом смертной казни — не выкинув коленца, человек жить не может. И Алкивиад в кругу своих приятелей-повес — они были у него и тут — хохотал: а вдруг девушка окажется не девушкой, что тогда? И все решали: вероятно, ничего. И хохотали… Местами богомольцы толпились вокруг рапсодов, которые все более и более отходили уже в историю, уступая свое место софистам, которые внешне подражали рапсодам и в торжественных случаях, как теперь, носили даже пурпуровые плащи рапсодов: в V веке в книг было очень немного, и греки того времени предпочитали учиться ушами, а не глазами.
Невольно подчиняясь общему чувству благоговения, переговариваясь потушенными голосами, они вошли в огромный и пышный храм Зевса строгого дорического стиля, в котором за роскошной завесой стояла громадная статуя бога. Перед ней курились фимиамы и, точно зачарованная, стояла густая толпа богомольцев.
— Но какой он громадный!.. — тихо сказал Периклес. — Если бы он встал, он не мог бы выйти из храма и проломил бы головой крышу…
— Фидиас, может быть, нарочно сделал его таким… — усмехнулся Дорион. — Если он уйдет, что же тут останется?..
На олимпийские празднества съезжались все знаменитости Эллады не столько людей посмотреть, сколько себя показать. Тут были в свое время и Пифагор, и Пиндар, и Фемистокл, и Анаксагор…
— Да, да… Все знаменитости и все шарлатаны, — сказал Дорион, — что в большинстве случаев совпадает. Достаточно вспомнить Эмпедокла акрагасского, который умер в Спарте, но ученики которого уверяли всех, одни — что он бросился в кратер Этны, а другие — что он просто-напросто вознесся на небо. Шарлатанов на наших глазах было немало. Достаточно вспомнить Гиппия, который хвалился, что он сам себе шьет платье и обувь, делает драгоценные пояса и перстни и в то же время стряпал целыми десятками трагедии, речи и всевозможную другую пустяковину. У Протагора и Горгия среди блистательного пустословия попадается иногда и ценная мысль, а этот был пустословие весь. Но Эмпедокл при всех своих разносторонних знаниях был крупнейшим из шарлатанов. Он одевался в пурпур с золотым позументом по краям и всегда носил лавровый венок на голове. Тысячи последователей поклонялись ему и требовали от него утешения, исцеления, чудес. Говорили, что акрагасцы предлагали ему даже царскую корону, но он отказался. И не мудрено: он говорил ученикам, что он для них больше не смертный, но бог. На что же богу царская корона… А потом, конечно, его изгнали. Горгий был его учеником, И он, этот бог, проповедовал между прочим переселение душ, как и пифагорейцы, и уверял всех, что он был некогда девушкой, кустом, эфебом, птицей и рыбой… Говорят, на этот раз здесь и Геродот, который будто бы будет читать народу отрывки из своей истории…
— Вот это было бы интересно послушать!.. — сказал Периклес.
— Я не думаю… — помолчав, сказал Дорион. — Мне пришлось ознакомиться с несколькими главами истории Фукидита, которые в списках ходят по рукам среди его друзей — этот труд куда серьезнее истории Геродота, который, однако, толпе понравится, несомненно, больше. Справедливость надо отдать обоим: оба спустили историю из блистательного эфира Олимпа на нашу бедную землю, оба с легкой руки Ксенофана, а потом Евгемера относятся к древним сказкам с недоверием и, если Геродот с силой отстраняет в истории все чудесное, — что не мешает ему однако серьезно обсуждать вопрос, где именно царствовал Герион, у которого Геркулес угнал волов, — то Фукидит просто с достоинством молча обходит все это вранье. Но дальше они расходятся: Фукидит не улыбается, он всегда серьезен, Геродот чрезвычайно добродушен и рассказывает даже такие вздорные мелочи, что будто бы ни одна египтянка никогда не поцелует ни одного грека в губы. Фукидит в смысле беспристрастия и беспартийности стоит куда выше Геродота, но с другой стороны Фукидит утверждает наивную веру в прочность всех этих наших городков-государств, тогда как Геродот очень четко подчеркивает всю непрочность, всю призрачность этих наших созданий. Коротко я сказал бы, что в то время как Геродот — автор логои, историй, Фукидит старается — чуть не первый — дать нам синграфию, историю. И смешная черточка еще у Геродота: если он рассказывает о каком-нибудь бедствии, первая виноватая во всем у него непременно женщина. Его девиз в двух словах: во всем ищите женщину, но не забывайте бессмертных богов! И он никак не допускает, чтобы кто-нибудь, помимо божества, имел «гордые мысли». Но все же, если мы сравним Геродота с Гекатеем, который жил полвека раньше, разница большая. Во время посещения Гекатеем Египта он показал — и с большим удовольствием