писаниями Гераклита Эфесского, прозванного Темным, и его опять и опять поразили глубокие и сильные мысли этого недавно умершего философа-отшельника, выносившего их сперва под сенью святилища Артемиды Эфесской, а затем в лесистых горах, в пустыне, куда он окончательно ушел от людей. Он был уже достаточно зрел, чтобы не думать, что тут вся «истина» и только истина; но его поразило, что ход мысли отшельника Эфеса шел так близко от его печальных размышлений, которым он предавался в одиночестве, то на берегу говорливого Илиссоса, то на склонах Гиметта, где так упоительно пахло тмином и шиповником и так сладко пели цикады. Только в одном он расходился с затворником: тот еще верил в силу своих жестких слов и хлестал ими своих современников, а в особенности «проклятую» — это было выражение Гераклита — демократию сплеча, а Дорион уже понял, что из всех бесполезнейших дел человеческих под солнцем это самое бесполезное. И все они, — тихо усмехнулся он — поняв безнадежность человека, все же пишут для него свои трактаты, которые будут скоро перевраны и скоро забыты. Когда демократия Эфеса изгнала Гермодора, говоря: «Мы не имеем надобности в выдающихся людях — пусть он едет, куда хочет», Гераклит посоветовал им перевешать один другого, а сам, устав от этого нестерпимого гнета народа, оставил город, оскверненный произволом и несправедливостью, и уединился в лесистых горах, где и жил до конца своих дней. Но все же, покидая город, он положил в храме Артемиды свиток папируса, в котором он изложил свои взгляды для тех, которых до него никто еще не бичевал с такой беспощадностью: «Они набивают брюхо, как скоты», «тысячи из них не стоят одного настоящего человека», «они, как собаки, лают на тех, кого они не знают», «они похожи на осла, который охапку сена предпочитает золоту» и пр. Но кто же тогда этот его «настоящий человек»? Не сам ли он говорил, что Гомера и Гезиода за их теологию следует выпороть и не допускать в народное собрание? Он был налит темным гневом против болтающих поэтов, с холодной недоверчивостью смотрел на философов, в которых он видел только надутых болтунов. Он хвалил только Биаса, мудреца, нищего, который не боялся воинов-персов, потому что все, что он имел, он носил с собой в суме, да еще двух-трех умных людей, как Анаксимандр, Фалес и Анаксимен. Нисколько не боясь всесильного, но презираемого им демоса, он говорил, что поклоняться каменным изваяниям это все равно, что «болтать со стеной», обряды очищения он презирал, говоря, что это все равно, как, запачкавшись в грязи, хотеть грязью очиститься. Ему были отвратительны «мерзкие» обряды культа Диониса — во время этих беснований не только шел самый открытый разврат, не только люди в припадке исступленного изуверства оскопляли себя публично, но, одурев, часто они растерзывали на части живых животных и подвергали их самым ужасным истязаниям, — и все эти кощунственные «мистерии».
Вдруг тонкая леска задергалась, Дорион пришел в себя, и через мгновение на каменистом берегу запрыгала серебристая, вся в красных крапинках форелька. Дорион осторожно снял ее с крючка, положил ее в плетенку, которая стояла в напоенной солнцем воде потока, и, снова наладив удочку, забросил ее в воду, испытывая темное и неприятное чувство, которое смутно говорило ему, лучше было бы оставить форельку в потоке…
И снова мысль его перелетела через море, в далекий Эфес, к философу-отшельнику… В его учении о сущности мира было что-то, что говорило одновременно и уму, и сердцу Дориона. Основа всего: одаренный разумом вечный огонь, в котором все сгорает и все вновь рождается к жизни. Никакой цели у этой вечной силы нет, это как бы ребенок, строящий на берегу моря домики из песка с единственной целью их разрушить. Когда глаз человека видит что-нибудь как бы постоянное, он жертва иллюзии: все течет, уходя и приходя, беспрерывно. «Мы не можем окунуться два раза в одной и той же реке», ибо уже через момент после первого погружения и река другая, и другие мы. Все находится в движении, даже то, что кажется неподвижным…
С тихой болью вспомнилась вдруг почему-то Дрозис, — она уходила уже тогда, когда была рядом с ним и уходил от нее и он: призраки, призраки, призраки — хотя и жаль, что они уходят.
— Э… э… э… — подхватил он другую форельку, но она, вдруг сорвавшись с крючка, исчезла в напоенном солнцем потоке.
И это было приятно ему…
«Добро и зло — это совершенно одно и то же, говорил Гераклит… — продолжал Дорион свои думы. — Со крат никогда не поймет этого: сердце не пустит его так далеко в эти глубины. Противоположности не исключают одна другую, но одна другую зовут, обусловливают. Можно даже сказать, что они тождественны — это основной закон, который правит всей жизнью, как в мире физическом, так и нравственном. Незримая гармония всего, рождающаяся из противоположностей, куда лучше всякой видимой гармонии. Да, все противоречия сливаются в ненужной,
«И как смешон этот наивный Сократ в своих усилиях найти какую-то безусловную истину! Он утверждает, что без общих истин не могло бы существовать ни общества, ни закона, ни правды… он уверен, что он сражается — языком — за эту несуществующую истину, не замечая, что общества, и законы, и эта дурацкая война существуют не потому, что существует какая-то общая правда, а только потому, что какой- то мальчишка, играя на берегу, строит эти ни на что не нужные домики — да, да, в
Легкий хруст по песку босых ног за чащей олеандров отвлек его от дум. Вокруг торжественно и светло сиял тихий золотой вечер. Шаги приближались, и вот из-за чащи выступил вдруг на берег сам Сократ. На курносом лице его была обычная добродушная улыбка.
— А, вот он куда забрался, наш философ!.. — сказал он. — А мы к тебе в гости пришли, провести вечерок за чашей вина. Не смущайся: мы знаем твою почтенную бедность и вина принесли с собой. Идем…
— А кто там?
— Пойдем — увидишь…
Дорион смотал удочку, взял плетенку, в которой плескались три форельки и, подумав, вдруг выпустил их в речку и — улыбнулся. Это было приятно. Они пошли к недалекой хижинке, которую снимал Дорион у огородника. На траве сидел хмурый Антисфен со своей вечной сумкой за плечом и постоянные спутники Сократа, точно влюбленный в него Херефон, который в последнее время все болел, и чудак Аполлодор, посмешище всех Афин. Все обменялись вместо приветствия улыбками и расположились поудобнее на берегу потока. Вскоре к ним вышел и молодой красавец Федон со своими золотистыми кудрями, который не терпел Афин и все мечтал о переселении в Сицилию: как очень молодой человек, он искренно верил, что там, где нас нет, непременно хорошо. С ним был какой-то незнакомый и совсем молодой юноша среднего роста с некрасивым, но серьезным лицом и очень широкий сложением.
— А это мой друг, Аристокл, по прозванию Платон… — представил его старшим Федон. — Ему очень хотелось посмотреть на учителя поближе…
Сократ ласково улыбнулся: понаслышке он знал уже юношу. Платон был из знатной и состоятельной семьи. Род его считал своим предком первого царя Аттики Код-роса. Его мать, Периктионэ, была тоже очень благородного происхождения: ее род был воспет Солоном, Анакреоном, и Платон всем этим очень гордился.
— Ну, что в городе новенького? — садясь, спросил равнодушно Дорион.
— Да новостей столько, что голова кругом идет… — усмехнулся Сократ, везде бывавший и все