благословил киевские горы, поставил на них крест и поведал своим ученикам, что некогда воссияет на сих горах благодать Божия, устроится великий град и воздвигнутся многие церкви. А потом пошёл он к славянам на Ильмень-озеро. И тут он увидел многие чудеса, о которых потом рассказывал в Риме. «Есть, — говорил старичок, — у славян бани деревянные. Натопят они их жарко, разденутся донага, обольются квасом уснияным (щёлоком), возьмут молодое прутье да и хвощутся им, и до того добьются, что вылезают еле живы. А затем обольются студёною водою, так и оживут. И так творят всякий день, никем не мучимы, но сами себя мучат, творя себе не омовение, но мучение…» И римляне слушали старичка и, дивясь на варваров, покачивали головами.
И всё более и более крепли молодые народы степей и лесов и иногда отваживались пробовать свои волчьи зубы на каменных стенах Византии. Греки встречали их ладьи страшным греческим огнём — они называли его аргументом, — но, несмотря на все эти аргументы, дикари снова и снова возвращались за золотом, за паволоками, за оружием, за вином добрым с островов солнечных. Сражались они не только без кольчуги, но часто даже и рубашку сбрасывали, и отравленные стрелы их для византийцев тоже были аргументом довольно опасным; часто дикарям удавалось отогнать и полон: греками и римлянами можно было торговать нисколько не хуже, чем полянской пшеницей, сушёной рыбой или мехами. Новый бог, пришедший из Галилеи, в таких столкновениях становился неизменно на сторону, противную дикарям: стоило в трудную минуту патриарху византийскому погрузить ризу Богородицы Влахернской в море, как сразу же поднималась жестокая буря и размётывала вёрткие однодерёвки варваров, как осенние листья. В благодарность за небесную помощь властители церковные установили в честь доброй Богородицы новую службу, которая совершалась ночью, стоя, и называлась акафист, что значит неседален.
Но все ещё смутны шумы этой жизни, неясны её игры, все ещё едва-едва выделяются отдельные облики участников великой трагедии. Если Кий, Щёк и Хорив с их сестрою Лыбедью, сидевшие родами своими над Днепром, если Рюрик, Синеус, Трувор, Аскольд и Дир, первые варяги, если Вадим и Гостомысл просто имена, не имеющие плоти, без всякого облика, то в воинственной и величавой тени вещего Олега уже проступают живые человеческие черты и вся жизнь его и смерть красивы, как сказка. Это — начало.
И только около этого времени яснее проступает тень и самого Киева. Сперва это был просто перевоз. Много проходило тут всякого народа и с запада на восток и обратно, и «из варяг в греки» и обратно. Население посёлка было весьма пёстро. Сюда, как века спустя на Дон, стекались люди, которым дома было тесно. Сюда, в узел водных путин, стекались для торга гости: с юга за янтарём, за бобровой струёй, полезной при припадках, за «мягкой рухлядью», то есть за мехами, а с севера за товарами богатого юга. Киевские люди, опытные лоцмана, перевозчики, знавшие страшные пороги как свои пять пальцев, как бы открывали всем двери туда и сюда. В Х веке Киев принадлежал, в сущности, всем племенам, тяготевшим к Днепру. Вся верхняя земля смотрела на него как на средоточие всей земли Русской. Именно поэтому и дал ему Олег так удачно имя матери городов русских. Именно поэтому и двинулся он на Киев великою ратью, в которой участвовали не только славяне-новгородцы, но и чудь, и меря, и весь, и кривичи, и, заняв его, утвердил этот важнейший узел ещё не устроенной земли Русской. И вскоре он «примучил» соседей-древлян и обложил их данью. А немного сгодя ещё, подняв Русь, — имя это только-только родилось над Днепром, — Олег ударил по Царьграду, взял дань по двенадцати гривен «на ключ» — то есть на уключину, — и прибил свой щит над вратами гордого города, и заключил договор: «Да приходит Русь, послы, в Царьград и берут посольское, сколько хотят, а придут которые гости, пусть берут месячину на полгода — хлеб, вино, мясо, рыбу, овощи, и да творят им мовь (баню) сколько хотят. А пойдут Русь домой, пусть берут у царя на дорогу брашно, якори, канаты, паруса, сколько надобно». И цари утвердили мир и целовали крест, а Олег и его мужи по русскому закону клялись своим оружием, богом Перуном и Велесом, скотьим богом. «И повелел Олег Руси, — говорит сказка, — сшить паруса поволочитые (шёлковые), а славянам — кропинные (бумажные). Но кропинные паруса сразу изорвал ветер, и сказали славяне: останемся при своих толстинах — непригодны славянам паруса кропинные!»
И почала с тех пор Русь сноситься с гордым Царьградом посольствами, когда требовалось, и цари чтили послов всегда дарами: золотом, паволоками, фофудьями; и приказывали всегда показывать им город: красоту церковную, палаты золотые и в них всякое богатство, а в особенности святыню христианскую: «страсти Господни», то есть венец, гвоздье, хламиду багряную и мощи святых, «поучая послов к своей вере». И потом отпускали их домой с честию великою…
Но, несмотря на все договоры на мир и любовь, крепко побаивалась Византия орлёнка, растущего в степях. Тут, на её счастье, прошёл степью новый потоп, орды печенегов. Слившись с побеждёнными скифами, они заняли огромные пространства от Доростола на Дунае (Силистрия) до хазарского Саркела на Дону. Византийцам было это очень на руку: печенеги связали собою Русь. И они дарами старались закрепить за собой их дружбу.
Смутна ещё и фигура Игоря. После смерти Олега от змеи древляне сейчас же заратились, или, по другому выражению, затворились от Игоря, то есть отказались платить ему дань. Он пошёл на них и погиб ужасной смертью: раздражённые поборами, древляне, овладев князем, привязали его ногами к верхушкам двух нагнутых к земле деревьев, отпустили их и князь был с маху разодран на двое под самыми стенами вражьего Искоростеня, что на реке Уше стал.
Но уже ярче проступает образ Ольги, жены Игоревой. Несмотря на все старания летописцев, упившихся византийской премудрости и елейности, сделать из неё икону, она стоит у входа в русскую историю бой- бабой, разбитной псковитянкой, во весь рост. Хитро и жестоко отомстившая древлянам за смерть мужа, она на другой же год после древлянского погрома пошла на Новгород, уставила там погосты, дани и оброки по рекам Мсте и Луге и закрепила за собой по Поднепровью перевесища на ловлю зверей. И по всей земле были её ловища и знаменья (меты, зарубки) и места и погосты… А потом, по следам Олега, собралась она в ладьях легкокрылых в гости в Византию. Византия заставила Ольгу выжидать приёма многие месяцы, но в конце концов она своего добилась и была принята в том роскошном дворце, который строился уже шесть веков, со времён Константина, и был теперь в полном блеске — перед недалёким уже концом. Летописец, всячески стараясь разукрасить свою любимицу, рассказывает, как император пленился Ольгой и как предложил ей свою руку, как она, не желая этого, пригласила его быть крёстным отцом при её крещении, а когда крещение состоялось, указала ему, что он, как крёстный отец её, жениться на ней уже не может.
Хитрый сам, византиец не мог не восхититься.
— Ах, Ольга… — воскликнул он. — Переклюкала мя еси!..
Но все это сказка: император Константин был женат, а Ольге было уже за шестьдесят. Не меньше сказки и в тех возвышенных чувствах, которые будто бы привели бойкую псковитянку к желанию креститься. Дело было много проще. Молодая Русь чувствовала себя среди европейских народов какою-то Золушкой, ей было стыдно своего деревенского убожества, и ей хотелось наладить у себя все, как у хороших господ: самые высокие, по-видимому, решения часто внушаются весьма мелкими побуждениями. И, нагостившись в Царьграде, Ольга направилась к дому, увозя не только сокровища духовные, но и добрый запас шёлков греческих, золотых украшений, мыла духовитого, румян и белил. А когда некоторое время спустя византийский двор напомнил ей через послов, что недурно бы и отдарить Византию — принимают: челядь, воск, меха и воев для гвардии… — новая христианка не очень смиренно отвечала своему крёстному:
— А пускай он постоит у меня на Почайне столько же, сколько я у него на Золотом Роге стояла, — тогда, пожалуй, и я ему даров пошлю!..
Так что переклюкать-то она византийца всё же переклюкала, но едва ли это было очень уж по- христиански.
Своего чубатого, воинственного Святослава она очень уговаривала приять благодать святого крещения. Но суровый воин только нетерпеливо хмурился.
— Да что ты, мать? К чему это?.. Дружина смеяться будет…
Эта крепкая, чубатая фигура последнего князя-язычника замыкает собой огромный, туманный, «киммерийский» период истории русских степей и лесов и тем самым открывает дверь — сказке новой…
II. ДВА МИРА
Яко сокол на ветрех ширяяся, хотя пътичу в буйстве одолети…
Широкий Дунай ослепительно блистал солнечной чешуёй. На том берегу стлался дым от костров византийской армии. Дальше мутно голубели горы… Осень уже разбросала свои пышные ковры по лесам и полям… К песчаной отмели, где дремали под плеск мелкой волны челны, подъехал киевский князь