И тогда я протяну ей оставшиеся хлебные катыши.

Мне до ожога в груди стало стыдно, что я съел их так много один. Мне казалось, что мама уже знает об этом и что я прочту осуждение в ее глазах.

Пусть, пусть, лишь бы это была она - там, впереди, за тусклой стеной морозного тумана!..

Я шел навстречу человеческим шагам, которые становились яснее и громче. Вскоре в глубине бесконечного снежного коридора я различил черную точку, которая с каждым шагом становилась все четче, росла, приобретая очертания человеческой фигуры. Иногда она пропадала из глаз, скрывалась за каким- нибудь выступом, и вновь выныривала, и сама уже была крупнее, а значит, ближе, и я не испытывал ничего, кроме радости, - ни страха, ни голода, ни стыда. Я был уверен, что это мама.

Потом в двух шагах от себя я увидел бушлат - пуговицы тускло светились в лунном молоке, - увидел лицо, обтянутое бронзовой кожей, сухо блестевшие внимательные глаза, трубку, застывшую в зубах...

Я опустился на снег.

Матрос поднял меня, взял на руки и понес. Он шел уверенно, как человек, который хорошо знает дорогу, и визг его кованых башмаков был исполнен такой же решительной силы, как визг пилы, вгрызающейся в дерево.

Щеки мои тронуло живое, летучее тепло. Я открыл глаза.

Я лежал на кровати в нашей кухне. Огонек коптилки вздрагивал, точно последний лепесток облетевшего цветка. В плите трещали дрова - настоящие поленья! Рядом сидел Матрос и набивал табаком свою трубку.

- Согрелся? Ну и слава богу, - сказал он и, показав чубуком трубки на пылающие дрова, добавил: - Я вырыл их из-под снега, там немало этого добра, если потрудиться... - Он протянул к огню озябшие руки.

- А где твой перстень? - спросил я.

- Перстень... - Матрос несколько раз согнул палец, на котором я видел след от перстня. - Мы ушли с корабля в морскую пехоту, - тихо сказал он, а корабль наш разбомбили, прямо на рейде. Он пошел ко дну со всем скарбом. Мой сундучок тоже теперь на дне.

Матрос помолчал, глядя в огонь. Выпуклые глаза его ярко блестели, лицо было как выжженное поле - гладкое, сухое, цвета кованой меди. Лицо и руки у него были такие, словно он умыл их в пламени костра.

- В первый же день войны я убрал перстень в сундук, - сказал Матрос. Он пожал плечами: - Зачем мне теперь этот перстень?.. Помогая всем, не можешь порой подать руку одному. Так устроена война. - Он поглядел на меня, желая удостовериться, понял ли я его, потом медленно затянулся и похудел еще больше, а в трубке зашуршал, затрещал, задвигался табак... Как помочь одному? - Он повернулся ко мне, он спрашивал, а я не знал, что ответить... - Надо помогать всем, - сказал он, - другого выхода нет.

- А как же быть одному? - спросил я.

Он словно не расслышал моего вопроса. И взглянул на часы.

- У моего папы были такие же часы, - сказал я и заплакал.

- Не плачь, - сказал Матрос, - еще рано и нет повода для беспокойства.

Он сказал это веско и как бы мимоходом.

- Послушай... Мы сидели в землянке, когда пришла весть, что корабль затонул. Вот где в самый раз было заплакать, но мы не заплакали. Перед этим мы отбили десятую атаку. Нас осталось мало. Но и враги устали. Они упали в сон. Мы слышали их тяжелый храп за пеленой снега, но сами не могли уснуть. Мы ждали одиннадцатой атаки и знали: она может быть последней, нас слишком мало. Все сидели и молча грызли свои сухари. Только я не грыз. И еще капитан. Вот капитан меня и спрашивает: 'Ты почему не грызешь сухарь?' - 'Не хочу', - говорю. 'Грызи, Матрос, - приказывает капитан, - и думай, что ешь мясо'. Я кивнул, но сухарь не тронул. Он говорит: 'Знаю, Матрос, почему ты не ешь сухарь. Бережешь. Для кого бережешь?' Помолчали. Потом капитан говорит: 'А я вот больше никого не вижу во сне. Я уже не верю, Матрос, что они есть на свете'. - 'А я верю'. Это я про себя сказал, чтобы не обижать капитана. 'Ну, вот что, Матрос, - говорит мне тогда капитан, - возьми-ка еще и мой сухарь и не спорь, голубчик, все равно у меня зубы болят. Иди в город, пока враг спит'. - 'А сколько он спать будет?' - спрашиваю. 'Враг будет спать до рассвета, Матрос, потому что он спокоен, враг, он знает: патроны у нас на исходе, людей мало, подкрепление едва ли подоспеет... Так вот, сроку тебе до рассвета, Матрос. А приказ мой будет такой. Там, в городе, в тяжелом льду зимует корабль. На корабле адмирал. Скажи ему так: брат, мол, ваш, капитан, просит - пускай главная пушка жахнет за минуту до рассвета. Иначе, скажи, крышка нам'. 'Разрешите идти?' - говорю. 'Погоди, Матрос. Вот тебе напоследок три вопроса. Первый: что есть самое трудное, Матрос?' - 'Самое трудное, говорю, - это подойти среди бела дня к вражескому флагману, да выбрать такой час, когда ихний комсостав кушает, да встать с ними борт о борт, да выстроить свою команду на шканцах, да чихнуть разом - чтоб они подавились, чертовы дети!..' - 'Так, хорошо, Матрос. А вот скажи ты мне: что самое дорогое?' - 'Военно-морская флотская дружба! Вот что самое дорогое'. - 'И это ладно. А теперь последний: в одной стороне - кисло, в другой - горько, в третьей - солоно, а в четвертой - сладко. Куда пойдешь?' - 'В горькую!' - 'Ну, молодец, Матрос. Вестовой! - кричит. - Чарку!..' Поднес мне чарку капитан, пожал руку: 'Теперь иди'.

- Был ты на корабле? - спросил я Матроса. - Видел адмирала? Сказал про главную пушку?

- Был. Видел. Сказал. Да только не сразу согласился он.

- Как не сразу?

- А вот так... 'Давай, - говорит, - Матрос, рассуждать будем. Ежели, - говорит, - я жахну, то брату своему и людям его помогу. Но себя обнаружу'.

- Испугался! - крикнул я. - У, трус!

- Не спеши, - усмехнулся Матрос. - 'Себя, - говорит, - обнаружу. А где я стою, ты видишь? Посреди города стою. Меня начнут бомбить - городу беда. А ему и так - хуже некуда'. Я говорю: 'Ладно, пошел я тогда, а вы помяните на рассвете ребят наших и брата своего, капитана, с ними вместе...' Адмирал как гаркнет: 'Ма-алчать! Я еще не кончил! Давай, говорит, - Матрос, с другой стороны подойдем: а если я не жахну из главной пушки? Сковырнет тогда враг вас одиннадцатой своей атакой и встанет еще ближе к городу. А ближе-то уж и некуда. Придется жахнуть. Очень жаль, но придется. Так и передай брату: жахну, мол. Мои артиллеристы в муху попадут, если мечена...'

- Как это 'мечена'? - спросил я.

- Очень просто, - сказал Матрос. - Пометят муху, посадят посреди леса и жахнут. Мухи и нет.

Матрос затянулся, выпустил дым, и в кухне словно теплей стало. Он повернулся ко мне:

- Как думаешь: что на свете самое трудное?

- Голод, - сказал я.

- Э, нет, - сказал Матрос. - Трудней всего - это когда у тебя есть хлеб, а у друга твоего нет. А помочь ты ему никак не можешь. А что самое дорогое?

Я подумал про маму и папу, и мирный дом, и чтобы часы ходили на стене, и гречневая каша с молоком... Наш дом увиделся мне таким теплым, уютным, переполненным душными и прекрасными запахами еды...

- Ты прав, - сказал Матрос, - но все будет хорошо. Ну, а чего ты сейчас больше всего хочешь?

- Чтоб мама вернулась скорей и...

- Вернется, - уверенно сказал Матрос. - А что 'и'?

- Хлеба хочу, - сказал я.

- Эка беда, - сказал Матрос, - поможем... - Он достал из кармана пару ржавых ржаных сухарей. Подержал в руке, подумал о чем-то. Потом протянул. Глаза его в эту минуту были неподвижны и взгляд сосредоточен на чем-то не внешнем. Кожа на скулах по-прежнему багровела, но теперь уже не от мороза - от жары.

Я сжал сухари. Они обожгли мне пальцы.

- Один тебе, - сказал Матрос, - а другой Верке. Понял?

Я опустил глаза.

- Ну, держись, - сказал Матрос. - Прощай, мне пора.

Он встал.

- Подожди! - закричал я. - Посиди хоть капельку! - Мне так не хотелось оставаться одному. - Посидишь, ладно?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату