Да совьем-ко веревочку
Не тонку-малу оборочку.
Мяснички наши похаживают,
На бычка-бычка поглядывают:
Уж что ж это за бычатинка,
Молодая коровятинка
Не печется, не жарится.
Только шкурка подымается.
Ай, жги! жги! жги!
Поджигай! Поджигай!
Только шкурка подымается.
- Валяй, Облачко! Валяй, рассучий кот, так, чтоб все нутро выворачивало! Чтобы перцом жгло! - ободрительно кричал Дрожин в каком-то своеобразном экстазе, возбужденном звуками этой песни, в которой почти целый вагон принимал живое участие. Хоть и нестройно выходило, да зато звуки вырывались прямо из сердца, щемящего тоской и злобой, которое от этого завыванья бросалось в какую-то забубенно лихую, жуткую отчаянность. Не было водки, чтобы затопить в ней каторжное горе, и оно поневоле топилось в каторжной песне.
И снова раздался ухарский фальцет Кузьмы Облако:
Где не взялся тут Кирюшкин-брат,*
Он схватил ли трибушинки шмат
Завязали бычку руки назад,
Положили по-над лавкой лежать.
Уж вы люди, вы люди мои, да
Вы людишки незадачливые,
Ах, зачем вам было сказывати,
Разговоры разговаривати!
Ай, жги! жги! жги!
Поджигай! Поджигай!
Разговоры разговаривати!
______________
* Палач (жарг.).
Таким-то первым приветом будущие каторжники встречали свою темную будущность.
LV
В МОРЕ
В Финском заливе нырял по волнам большой пассажирский пароход. Он шел за границу. В небе играло теплое весеннее утро, борясь солнечными лучами с целым стадом волнистых облаков, которые с ночи сплошною массою налегли над морем и не успели еще рассеяться.
На горизонте, в белесоватом тумане, едва голубела узкая и далеко протянувшаяся полоска берега.
То была Россия.
Бероев по направлению к ней протянул свою руку.
- Видишь?.. - тихо сказал он жене. - Смотри на нее, в последний раз смотри... Прощайся с нею - ведь уж мы ее больше никогда, никогда не увидим.
И с этой мыслью сердце его болезненно сжалось и защемило. Он долго еще смотрел на эту исчезающую полоску, пока, наконец, она совсем не растаяла в легком морском тумане.
У ног его, на корме, играли и весело возились между собою двое детишек, неумолчно щебеча какие-то свои ребячьи речи. Жена сидела подле, облокотясь на борт парохода, и глядела все в то же пространство, где недавно исчезла голубевшая полоска.
Выглянуло солнышко и ярко заиграло на снастях, на палубе, на лицах, окрасило золотистым отливом густые клубы облачно-белого пароходного дыма, прихотливо-извивчато заискрилось на изломах зеленоватых волн и ярким серебром сверкнуло, при взмахе, на крыльях двух-трех морских чаек, заботливо реявших над водою.
Бероев любовно заглянул в лицо своей жены. Оно было тихо и грустно-задумчиво; а глаза все еще внимательно устремлялись в ту же самую даль и будто силились еще, в последний раз, уловить утонувший за горизонтом берег покинутой родины, которая дала этой женщине столько великого горя и разлучаться с которою - разлучаться навеки - было все-таки мучительно жалко.
На глазах ее жемчужились две крупные слезы.
Бероев взял ее руку и, глядя в эти глаза, тихо и долго сжимал ее добрым, родным пожатием.
На душе у обоих пронеслось какое-то облачко - жуткое сожаление о покинутой родине, светлая надежда на будущее...
Оба вздохнули о чем-то, оба улыбнулись друг другу, и в этом взгляде их светился теперь отблеск покоя и мира, в этой улыбке сказалось тихое счастье.