вырвалась из кабалы слов и возвращалась в свое первоначальное древесное состояние.
Калашников поспешно перевернул страницу но на второй уже такое делалось! Кусты и деревья с дружным шелестом взбирались по крутому склону, и он еле сдержался, чтобы им не откликнуться, не зашелестеть, потому что не этого ждала от него аудитория.
Он закрыл доклад и поднял глаза на зал. Тот уже начинал томиться в ожидании. Калашников почувствовал, что его вершина, к которой он так долго шел, готова для него обернуться провалом, и стал говорить совсем не то, что было написано у него в докладе, а что-то совсем другое, что ему не раз приходило на ум, но вряд ли имело отношение к теме его доклада.
Он сказал, что горы похожи на дома и тоже скрывают в себе определенные богатства. Но кому придет в голову добывать из домов богатства, причем не каким-нибудь скрытым, воровским, а самым откровенным, открытым способом? Крыши на переплавку, стены на перестройку, все остальное – в комиссионку, и дело сделано. Если б деревья тянули из земли не только питательные соки, а почву, камень, металл, долго ли простояли б эти деревья? А как же тот солдат, которому Горуня как вечный памятник, разве ему докажешь, что ничего нет вечного на земле? Может, он бы там не полег, если б знал, что не будет ничего вечного, может, постарался бы свою недолгую жизнь сохранить.
Он полег, он ушел в нереальность из этой страшной реальности… Это часто случается: реальность становится настолько страшной, что уходит в нереальность, испугавшись самой себя. Ударишься и летишь в обратную сторону, в сторону невероятностей и чудес, в надежде найти там спасение. И может быть, оно именно там, спасение, потому что там ничего нет и удариться там не обо что… только лететь и лететь… Лететь и лететь… И уже не знаешь, где твоя настоящая жизнь: впереди или сзади, в реальности или в нереальности? И где подлинная твоя биография – там или здесь?
В нереальности наращиваешь биографию, в реальности ее расходуешь, так что же считать настоящей жизнью? И что лучше, что более по-человечески: наращивать или расходовать жизнь?
Солдат израсходовал свою жизнь на горе Горуне, а Калашников, разбуженный его криком, пошел наращивать свою жизнь. Кто из них был прав, и можно ли вообще сравнивать эти две такие разные жизни? А может быть, жизнь Калашникова – это жизнь того же солдата, только развернутая в противоположную сторону, как гора в сторону провала?
Жанна Романовна улыбалась Калашникову. Она начала улыбаться еще тогда, когда он пригласил ее на доклад, и с тех пор улыбалась, хотя прошло уже много времени. Это была четкая и ясная улыбка она не блуждала по ее лицу, а была прибита к нему, как плакат, на котором большими буквами было написано: «Это мой, МОЙ Калашников!»
Улыбался Федусь. Нас не запугаешь провалами, у нас каждый провал – скрытая вершина, хотя, конечно, и каждая вершина – скрытый провал. Надо будет этот доклад прокрутить по рабочим и студенческим общежитиям, пусть молодежь впитывает наш исторический оптимизм, который так легко обернуть историческим пессимизмом. Потому что пессимизм нам тоже нужен. Не меньше, чем оптимизм. Но и не больше. В этом секрет нашего оптимизма.
Улыбалась Масенька. Она пришла вместе со своим милиционером, не оставлять же его в горе одного, и улыбалась она милиционеру, считая, что ему улыбка нужней, а милиционер улыбался ей, и получалось, что вместе они улыбаются Калашникову.
Грустно улыбался Михайлюк. В науке ведь что самое трудное? Доказывать, что земля вертится, и одновременно вертеть головой, чтоб уловить мнение начальства. Если все время оглядываться, не получится никакого движения вперед, поэтому давайте так: либо пусть она вертится, а мы будем гореть на кострах, либо мы будем вертеться, а она пусть горит синим пламенем. Всего лишь два выхода, и за каждый нужно платить. Такое кино: здесь нужно не за вход платить, а за выход.
Улыбаясь этим мыслям, Михайлюк заметил рядом милиционера, и улыбка забилась в судорогах на его лице, затем вытянулась и застыла в ожидании, и теперь была адресована не мыслям, не событиям, а милиционеру.
Рядом с Михайлюком улыбалась Вера Павловна. Она вспомнила своего знакомого, как он скакал на лошади по Ленинграду, весь такой медный, что просто больно было смотреть. Это не имело никакого отношения к докладу Калашникова, но все равно Вера Павловна улыбалась.
А вот кто не улыбался, так это товарищ из Упупа. Тот самый, который в Упуп пришел из Упопа – Управления не то оптики, не то оперы, не то оптовой торговли. Из узкого специалиста он стал неспециалистом широкого профиля, причем такого широкого, что уже почти превратился в фас, и этот фас нередко звучал как команда.
У ответственного работника две ответственности: та, которую на него возлагают, и та, к которой его привлекают. Главная задача – избежать той и другой ответственности. Быть тем, кто возлагает, тем, кто привлекает, но только не тем, который несет. Вот почему его профиль звучит как фас, и тут уже, как говорится, не до улыбок.
А Калашников продолжал рассказ. Он говорил, что раньше нам не приходилось ждать милостей от природы, мы получали их без всякого ожидания. И вдруг мы заторопились. Мы больше не можем ждать. Потому что раньше мы чувствовали себя постоянными на земле, а теперь почувствовали какими-то временными. И заторопились. Временные не могут ждать. Временным нужно уложиться во время, получить сразу все милости, а дальше – хоть трава не расти.
Милиционер Вадик посмотрел на часы, что-то шепнул своей соседке и стал пробираться к выходу. Михайлюк покорно направился за ним, но Вера Павловна была начеку и удержала Дария Павловича. И хорошо, что удержала, потому что милиционер даже не оглянулся, он торопился по своим делам.
Уход милиционера ободрил и Калашникова: теперь Масеньку ничто не отвлекало. Он настолько осмелел, что даже попробовал вернуться к тексту доклада, пробиться к тексту доклада сквозь заросли деревьев и трав.
Он пропустил начало, середину и раскрыл доклад где-то в конце. И тут ему открылась страшная картина.
Горуня, развороченная и выпотрошенная, зияла черным провалом, а на склонах ее умирали деревья и трава превращалась в пепел и прах. Ничего подобного не было в его докладе, откуда же оно появилось, причем в самом конце, который должен быть обобщающим, жизнеутверждающим?
О таких вещах надо было говорить раньше. В начале или в середине. А он молчал. Он вообще в своей жизни много молчал, хотя, казалось бы, не должен был молчать, потому что как-никак звуковое явление. Но он ждал, когда другие скажут, чтоб потом повторить. А пока все молчат, и он помалкивает. Сколько он там, в горах, намолчался!