Принимая от Туровцева пистолет, Гриша ухмыльнулся, но ничего не спросил. Поскольку оба не знали, как арестованные сдают оружие - с кобурой или без, - Митя решил оставить кобуру - и просчитался: опустевшая кобура шлепала по ноге и вообще всячески о себе напоминала. Соловцов, вызванный для последнего напутствия, глядел как-то странно - одним глазом «ел начальство», а другим ощупывал кобуру. Митя нарочно ничего не сказал Соловцову о Селянине, он все рассчитал и ждал, когда их курсы пересекутся. Однако случай и тут показал свой капризный нрав: вернувшийся к обеду Соловцов доложил, что, проникнув по льду на заводскую территорию, он вошел в тайные сношения с неким кладовщиком. Звать его Прокофьич, и он очень любит папиросы «Беломорканал». По словам Прокофьича, на складах имеется многое из того, в чем нуждается лодка, но в данный момент идет переучет, и для получения любых материальных ценностей нужна виза председателя комиссии по переучету, какового на месте обнаружить не удалось.
Итак, в этот день Соловцов и Селянин не встретились. Зато произошла другая встреча - с Тамарой. Митя поднимался по лестнице, Тамара спускалась - вероятно, шла от Ивана Константиновича. У Мити даже не было времени подумать - хочет ли он уклониться от встречи.
На лестнице было почти светло. Мартовское солнце поджаривало тончайшую сверкающую корочку на выпавшем за ночь снегу, и это холодное сверкание пробивалось сквозь покрытые грязными потеками стекла лестничного окна. У Тамары был здоровый вид, без синевы и отеков, двигалась она легко, и в то же время она разительно переменилась. Легче всего сказать - это была не Тамара, не та Тамара, другая, неузнаваемая Тамара, но нет - это была именно Тамара, та самая и мгновенно узнаваемая, только как будто нарисованная другим художником. Все то же - и время и модель, - а живописец другой, со своей более темной и теплой палитрой, со своим особенным мрачноватым и задушевным видением. Первый художник любовался аквамариновым блеском глаз, чистотой линий шеи и подбородка, черным лаком гладких волос, гордым и легким поставом головы - он был хороший художник несколько устаревшей школы, каких полным- полно в залах Эрмитажа: они ловко писали своих красавиц с корзинами плодов, это была добротная, звонкая, нарядная живопись. Второй художник был человек суровый и нелегкой жизни. Вероятно, он не столько любовался, сколько мучился, пытаясь сделать зримым скрытое и подчеркнуть то, что казалось ему значительным: сухость темных губ, пересеченных поперечными морщинками, напряженную жизнь мускулов лица и затаенный отсвет зреющих решений в спокойном, почти лишенном блеска взгляде. В своем черном пальто и черном шерстяном платке она напоминала молодую вдову, с достоинством переносящую свое горе. Второй художник решительно не видел в своей модели ничего жалкого или виноватого, и это больше всего сразило Митю.
- Здравствуй, Тамара, - произнес он хрипло.
- Здравствуй, Дима. - Голос Тамары звучал свободно. - Как живешь?
- Спасибо, ничего.
Посередине этой короткой фразы, именно там, где помещается запятая, Митя старательно усмехнулся - это должно было означать очень многое, и будь Тамара потоньше, она бы поняла. Но, по-видимому, она ничего не поняла, потому что спросила:
- Что не заходишь?
Всякая наглость имеет то преимущество, что на нее редко бывает готов ответ. Митя нашелся не сразу, но Тамара почему-то отлично поняла, что он хотел сказать.
- А почему бы и нет? Ты же сам говорил, что, как бы ни сложились наши отношения, мы останемся добрыми друзьями.
Митя смутился. Действительно, он это говорил.
- А ты хочешь, чтоб я пришел?
- Как когда, - сказала она так просто, что Митя позавидовал простоте. - Иногда хочу, а иногда очень не хочу.
И пошла вниз по лестнице, оставив Митю раздумывать над сокровенным смыслом сказанного. «Пойду, - решил он наконец, - только не сегодня, а завтра. Или послезавтра. Держаться буду очень просто и корректно. Пойду без всякой определенной цели, отчасти потому, что теперь уже неловко не пойти, отчасти для того, чтоб разобраться в некоторых мучающих (или лучше сказать - беспокоящих) меня вопросах. Никаких бурных объяснений. Спокойный, дружелюбный разговор. Кажется, вчера я собирался ее застрелить? Типично пододеяльная мысль. Этого еще не хватало, чтоб лейтенант Туровцев, не застреливший ни одного фашиста, открыл свой счет мести убийством бывшей любовницы. Когда до сих пор не отомщен Каюров, не отомщен Безымянный…»
Рука потянулась к кобуре и вместо волнующей шероховатости рукоятки ощутила пустоту. Только тогда он вспомнил, что арестован на десять суток и ни завтра, ни послезавтра никуда не сможет пойти. О том, чтоб пойти тайком, и думать нечего, командир непременно узнает, но если даже не узнает, идти тайком - это значит признать за Горбуновым сладостное право презирать помощника как человека мелкого и лишенного элементарных признаков порядочности.
…«Интересно, знает ли Горбунов о Тамаре? Нет, конечно, не знает. А я знаю одно: когда идет война, самое тяжелое оскорбление для мужчины - лишить его оружия и доверия. Горбунов поступил со мной именно так. Он сделал это в полном соответствии со своим правом начальника, и я не собираюсь на него жаловаться. Но между нами все кончено».
За обедом Митя глядел в тарелку и не вымолвил ни слова.
Глава двадцать вторая
Хотя арест, которому подвергся штурман «двести второй», был типичной горбуновской «вводной», Митя переживал его столь же драматически, как если б сидел под замком. Жизнь шла по-заведенному, и раньше случалось по неделям не попадать на «Онегу», но одно дело - некогда, и другое - нельзя; как назло, на плавбазе каждый день что-нибудь происходило - то кино, то концерт, то баня. Единственный способ отвести душу и попутно досадить Горбунову заключался в щепетильнейшем соблюдении всех условностей. Митя полностью исключил из своего обихода все пусть даже отдаленно напоминавшее прогулку или развлечение: с лодки на койку и с койки на лодку, ни одной лишней минуты на воздухе, ни одной партии в домино. Если топилась печка или камин, он подходил погреть руки, но к огню не присаживался, и это тоже была демонстрация.
Отгородившись от Горбунова, Митя тем самым возвел барьер между собой и остальными обитателями каминной. Они относились к штурману по-прежнему, но не осуждали Горбунова - этого было достаточно, чтоб Митя надулся и замолчал. Притворяясь равнодушным, он следил за каждым движением командира и сложно истолковывал всякое сказанное им слово. Наедине с собой он много раз пытался разобраться в своем отношении к Горбунову и безуспешно - для этого нужен был покой, а Митя кипел, как оскорбленный любовник. Катерина Ивановна не появлялась, но по почтительному вниманию, которым Горбунов окружал художника, по выражению счастья, с каким он слушал любую сводку, если ее читала Катерина Ивановна, Митя все больше убеждался, что между ними существуют близкие отношения. Тут Селянин как в воду глядел, а будучи прав в этом весьма существенном пункте, он вполне мог оказаться прав и еще в чем- нибудь.
В течение первых трех дней Митя пережил все этапы, через которые проходит всякий заправский узник. Сначала мысли узника витают вне стен тюрьмы, его преследуют образы утраченной свободы, затем круг суживается, и внимание на короткое время сосредоточивается на тех, кто стоит между ним и внешним миром, наконец круг замыкается, зрение становится ближним, образы внешнего мира тускнеют и расплываются, а все близлежащее приобретает небывалую отчетливость: узник впервые замечает полустертую надпись на оштукатуренной стене своей камеры, заводит дружбу с мышью и с трепетным вниманием следит за хилой былинкой, проросшей из занесенного ветром семечка. Нечто подобное случилось и с Митей, вскоре он целиком погрузился в мир корабельных мелочей - и не без пользы для себя: за неделю он узнал о подчиненных ему краснофлотцах много нового. С переводом лодки во второй эшелон людей стало меньше, зато каждый был на виду. В непосредственном подчинении у Туровцева остались пятеро: боцман