что, когда наконец и ребенок и нянька ушли, я испытал даже некоторое чувство досады.

О. теперь я понимал эту белую книжечку, что лежала у меня меж ладоней: она, да и все они умеют лишь обводить уползающие тени. Только. Но тени, в отрыве от вещей, быт в отрыве от бытия; бессильны и мнимы. Ведь быт - и 'я' бытия; своим 'я' он не богат. И если уж отрывать от вещи тень, от бытия быт, то незачем останавливаться на полпути; надо, взяв быт, оттяпать ему его тупое 'т': бы - чистая сослагательность, сочетанность свободных фантазмов, которые так любит А. Грин,- вот первый выход из мира теней в мир прихотливой романтики; бытие, в которое, как слог, как ингредиент, включен быт,- вот второй выход из 'обители теней': он известен, пожалуй, лишь одному Андрею Белому.

Ну, простите за эту, может быть, невразумительную алгебру. Пора дописывать. Мои 10,5 кв. арш. раскалились за день. Душно. Пойти бы куда-нибудь. Да некуда. И не к кому.

Письмо седьмое

Сейчас я очень занят: ищу Москву на библиотечных полках. Не обошлось без таинственного ящика ученейшего и добрейшего Петра Николаевича Миллера; ящик этот набит квадратными билетиками: какой билетик ни выдерни, на каждом одно и то же слово - 'Москва'. Третью неделю сижу в просторном верхнем зале Исторического музея и отряхаю пыль со старых книг о Москве. Спросите: что же я нашел под пылью? Пеплы.

Да, мы на сорока пеплах живем, сорок пеплов топчем.

Я еще не кончил работы, но уже могу утверждать: в кирпич и в камень Москву обрядила копеечная свечка. С упорством, отнюдь не копеечным, она жгла да жгла Москву из года в год, пока та от нее в камень не спряталась. История этих испепеляющих копеек, жалких оплывков, слизывающих с земли весь труд, нагромождаемый сотнями тысяч людей, может быть рассказана в сухих цифрах. Старые приказные акты, еще более древние летописи, позднейшие мемуары и, наконец, совсем новые протоколы Управы благочиния и полиции дают не полную, но достаточно определенную статистику. Вот малая горсть цифр: Всехсвятский пожар в 1389 году; еще до него - в 1354 году; в 1451 году Кремль и посад сожжены почти начисто татарами; череда пожаров: 1442-1475-1481 - 1486 годы; или к концу XVI века Москва горит: 1572-1591 годы; и перевалив в XVII век, в 1626-1629-1648-1668 годах; дальше - в 1701 - 1709-1737-1748-1754 годы и т.д. и т.д. Отмечаю только 'всемосковские', снимавшие с земли 1/4-1/3- даже 1/2 всех жилых и нежилых строений. Пожарам дают особые имена - Всехсвятский, Большой Троицкий, Малый Троицкий и пр. В течение столетий копеечная свечка, не унимаясь, делает свое дело: затлевает пожар где-нибудь в часовенке, у постава иконы, затем ползет по переходам, стропилам, с клети на клеть, швыряя головешками с кровель на кровли, перемахивает огненными языками через каменные стены Кремля, ползет вверх к шатрам башен и колоколен, роняя на землю колокола, среди разрастающегося гула толп и ударов набата. Затем - остывающий пепел и опять муравьиная спешная стройка на пять-шесть лет. Потому что через пять-шесть лет копеечная свечка опять возьмется за свое.

Свечка заставляет называть углы, урочища, улицы и площади по-своему, по-свечному: Погорелое Болото (место теперешнего Петровского монастыря), Пожар (старое название Красной площади), Пожарище (так иногда в XVII веке называют Китай-город), Огневой переулок (теперь затерялся среди новых имен), Палиха и т. д.: изъясняется свеча, как видите, довольно однообразно.

Горит всё: в 1571 году - опричный дворец, в 1848 году - рукопись 'Мертвых душ'. Прежние жители Москвы - профессиональные погорельцы: живут от пожара до пожара; строят в угождение не столько себе, сколько всё той же копеечной свечке. И оттого самый характер стройки, мало, самый уклад жизни внутри этих домиков-одноденок, рассчитан не на то, чтобы в них можно было жить, а на то, чтобы они беспрепятственно и дотла могли сгореть, чтобы и они, и вещи в них каждый миг, не противясь, могли стать пеплами. Свою стройку, например, в XVI веке жители московского посада так и называют: либо Скородомом, либо Скородумом. Не стоит долго и трудно придумывать архитектурные формы, не стоит прочно крепить стены и глубоко врывать фундамент: все равно копеечной свечки не переспоришь. 'Почти ежегодно,пишет заезжий иностранец Иоганн Георг Корб (1698),- важнейшие празднества сопровождаются у московитов пожарами, которые причиняют народу большие бедствия. Случаются они почти всегда ночью и иногда превращают в пепел несколько сот деревянных домов. На последний пожар, уничтоживший на этой стороне Неглинной 600 домов, прибежали было тушить огонь несколько немцев, но их побили, а после бросили в пламя' (с. 57). Впоследствии П. Шереметев, забавлявший гостей в своей подмосковной искусно сделанными и расставленными по саду 'нарисованными пожарами', недаром слыл хранителем московских традиций. Даже когда Москва стала понемногу переодеваться из дерева в камень, Екатерина II пишет Вольтеру: 'Ни в каком европейском государстве не производятся стороения с такой поспешностью, как в России' (разумелась Москва; ч. II. М. 1803, стр. 26). Но иногда бывало так: на пепле строились скородомы; в скородомах скоро- думно, в чаянии новых бед и вечных новоселий, жили кучно и тревожно люди; но - по той или иной причине - копеечная свечка медлила: пожара ждали, а он не случался. Домики, строенные наскоро в расчете на пять-шесть лет, садились, давали трещины и, покривившись набок, с нетерпением ждали пожара, а он все медлил; и жизнь оказывалась выбитой из колеи, недоуменной и растерянной.

Но так было.

Теперь на месте кривых, под низко нахлобученными тесовыми кровлями изб,- пятью-шестью этажами распрямившись, каменные короба; на месте тесного деревянного гнездовья - широкие, подпертые колоннадами потолки и своды. Это - снаружи, но внутри все та же тесная, клетушечная, деревянная Москва; внутри - та же оторопь жизни, то же 'скородумье' и потребность новоселий. Старая деревянная Москва жива, только она запряталась под наружную каменную облицовку, под мнимую монументальность и нерушимость. Даже если приглядеться к строениям конца XVII, особенно XVIII века, то видишь: камни сомкнуты приемами деревянной стройки: по зодческому замыслу, они - дерево, лишь притворившееся камнем, древняя резь, запрятанная под каменную орнаментацию. А внутри, за широкими квадратами окон, за массивом кирпичных стен, все та же прежняя - от пожара до пожара, от революции до революции, от катастрофы до катастрофы - жизнь.

Всякому человеку, дому, делу, идее, раз они начали жить, хочется и нужно изжить себя до конца, но копеечная свечка не согласна: ей жаждется нового и нового, она спешит строить Москву поверх Москвы. И потому изжить себя до конца здесь никогда, никому и ничему, ни идее, ни человеку, не удавалось. До конца догорала лишь копеечная свечка.

Но все умершее недожитком, до своего срока, и в самой смерти еще как-то ворошится. Отсюда основной парадокс Москвы: ни мертвое здесь до конца не мертво, ни живое здесь полно не живо: потому что как и жить ему среди мириадов смертей, среди чрезвычайно беспокойных покойников, которые, хоть и непробудны, но всё как-то ворочаются под своими дерновыми одеялами. Москва - это старая сказка о живой и мертвой воде, рассказанная спутавшим все сказочником: мертвой водой окропило живых, живой - мертвых, и никак им не разобраться - кто жив, кто мертв и кому кого хоронить.

Существует предрассудок: Москва консервативна. Вздор. Разве не поет сейчас древняя, под прозеленью, бронза гимн будущему: 'Интернационал'? Да, были вещи, потом были пеплы, да и те стали стылыми. Сейчас почти все, что осталось от недавней, почти вчерашней жизни,- это старые псы, которые, по дворам все еще лают, как их прежде учили, на бедно одетых людей: только они одни не могут учесть происшедшего.

Письмо восьмое

Да, мой друг! бурав и магнитная стрелка свидетельствуют: Москва на пустоте. Дома, под домами почва, под почвой подпочва, а под подпочвой гигантский 'земляной пузырь': круглая пустота, которой хватило бы на три Москвы.

Неделю тому назад меня гнало косым дождем по ломаной линии переулков от Никитской к Тверской. Шел и думал: вот тут, в особняке за акациями, мыслил и умирал Станкевич, а вот тут, на перекрестке, пирожники продавали традиционные в то время 'дутики с нетом'.

И вдруг я ясно ощутил его: налипший на подошвы, огромный вспучившийся пузырь, круглая пустота, нагло выпятившаяся под нами. Чуть шагнуть не туда, подумать не так - и... Нет. Вздор. Я огляделся: дождь хлестал по осклизлым стенам. В лужах, под рябью от дробных капель, шевелилась опрокинутая крышами вниз Москва. Прохожий с лицом под резиновым капюшоном быстро прошел мимо, толкнув меня вспучившимся из-под макинтоша портфелем.

Я круто повернул домой. И там, с зажатыми глазами, с головой, упершейся в ладони, я еще раз возвратился в мою сказочную Страну нетов.

Помните, мы не раз с вами спорили о том, существует ли эта страна несуществующего. Ведь всякое сегодня чуть-чуть вульгарно; все ести самодовольно вспучены и вздуты. Мыльный пузырь, если и усумнится в Пла-тоновых доказательствах пузырева бессмертия, то вряд ли его можно будет убедить в том, что все

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату