взбудораженные, не давали роздыха нервам. Навстречу глазу протянулась длинная кладбищенская ограда. Я повернул туда.
Но странно: и запертый внутри ограды покой был как-то в этот день непокоен. Кресты, откачнувшись к земле и замахиваясь своими крестовинами, будто приготовились к защите; самая каменная ограда кладбища казалась похожей на крепостную стену, ждущую осады.
Измученный, я присел на еще влажную скамью. И тотчас же я увидел ее: это была девочка трех- четырех лет. Она шла по аллее навстречу мне, И как будто одна. Еще неокрепшие ножки, чуть покачиваясь и расползаясь на склизкой глине, упрямо, шаг за шагом, брали пространство. Под белой вязаной шапочкой белел тонкий и будто знакомый овал. Тихие точки ветра шевелили ей золотистые пряди волос и концы алой ленты, стягивавшей их. Когда маленькая дошагала до пустого края моей скамьи, я сказал:
- Жизнь.
И девочка поняла, что это позвали ее. Став среди крестов, распластавших белые мертвые руки над нею, она подняла на меня глаза и улыбнулась. Я увидел: зрачки маленькой были странно расширены внутри тонких голубых ободков.
За поворотом аллеи слышались чьи-то торопливые шаги. Женский голос звал ребенка. Но не тем, не моим именем. Я быстро поднялся и пошел в противоположную сторону, частя и частя шаги. Где-то уже у выхода я сшиб с ног старуху-богомолку.
- Ишь, очкач, - крикнула она мне вслед.
- Товарищ очкач, - поправил чей-то веселый басок и засмеялся,
Я тоже.
Придя домой, я тотчас же принялся за розыски того давно забытого письма. Особенно нужны мне были девять букв, как-то беспомощно и трогательно, как казалось мне теперь, сросшихся в мое имя: поверх конверта. Я перерыл все свои бумажные вороха. Во время поисков лезли в пальцы какие-то старые ненужные записи, университетский ученый хлам, растрепанные книжные выметки, официальные письма. Но того, единственно нужного, не было: маленький узкий конверт с запрятанными в него прыгающими строчками затерялся. И как будто навсегда.
Впрочем, в этот день мне везло, и я не совсем напрасно растревожил пыль внутри моих папок и бумажных кип. Неожиданно внимание мое задержалось на какой-то старой выписке. На полях была поставлена помета: 'из вопросов некоего Кирика к еп. новг. Нифонту'.
А ниже:
'Вопрос 41. Должно ли быть погребению после заката солнца?
Ответ. Нет. Ибо это венец мертвых - видеть солнце в час своего погребения'.
Я подошел к окну и распахнул его в ночь. Дневные шумы, утишившись, сонно и глухо ворочались меж мириада огней. Я пододвинул к подоконнику стул и просидел всю ночь с головой меж ладоней. И меж висков, не утихая, билась и билась мысль: пусть труп. Пусть. Но и мне дано увидеть солнце в час погребения.
Тем временем мартовская ярь подымалась все выше и выше, и многие уже были испуганы ее буйным ростом. Произошло то, что должно было произойти. Сначала мертвые и живые жили вместе. И жизнь, взятая в зажимы, окандаленная, вогнанная в мертвый, однообразно отсчитывавший дни механизм, была как будто бы в пользу мертвых. Они были удобнее для тогдашнего устоя и уклада. Затем война хотя бы частично отсепарировала мертвое от живого: она хотела, покончив с живыми, разделавшись с ними раз навсегда, подарить жизнь гальванизованным трупам. Но живые, согнанные в ограду боен, очутились впервые вместе и тем самым овладели Жизнью. Им не нужно было изготовлять ее гальваническим способом, похищать или отнимать у природы: она была здесь же, в них: внутри нерва и мускула. Простое сложение мускулов развалило стены прекрасно оборудованных боен - и началась единственная в летописях планеты борьба, точнее, мятеж живых против мертвых.
Да: революция, как я ее мыслю, это не междоусобие красных с белыми, зеленых с красными, не поход Востока против Запада, класса против класса, а просто борьба за планету Жизни со Смертью. Или - или.
Когда революция начала одолевать, конечно, в нее полезли и трупы: все эти 'и я', 'полу-я', 'еле я', 'чуть-чуть я'. И особенно открытая мною трупная разновидность: 'мне'. Они предлагали опыты, стажи, знания, пассивность, сочувствие и лояльность. Одного лишь им не из чего было предложить: жизни. А на жизнь-то и был главный спрос. Понемногу выяснилось, что и вне кладбищ есть достаточно места для трупов. Революция умела 'использовать' и их. Как-то знакомый медик рассказывал мне о некоторых явлениях так называемой климактерии. Половая система женщин в климактерическом периоде, объяснил он, постепенно омертвляясь, теряя чувствительность, постепенно же отнимает и физиологическое ощущение любви. Климактерики не могут любить (чисто физиологически). Но их любить можно. Беря пример in extenso 1, я утверждаю: люди с омертвевшим sensorium 2ом, с почти трупным окостенением психики уже никак не могут жить сами. Но их жить можно. Отчего же.
1 В широком смысле (лат.).
2 Чувствительность (лат.).
Пусть и я климактерик, но я понял. И не могу. И мне стыдно: потому что я увидел, хоть на миг, да увидел солнце в час своего погребения.
Еще этим летом, как-то проходя по бережкам вдоль Москвы-реки, я заметил ребят, игравших в городки. Игра, очевидно, была в разгаре.
- Эй, Петька, ставь покойника, - лихо крикнул звонкий мальчишеский голос.
Я остановился и стал наблюдать.
Петька, замелькав босыми пятками, вбежал внутрь очерченного на земле квадрата и, присев на корточки, быстро расставлял чурки: две легли рядом стол. Третья поверх - труп. И еще две по бокам стоймя - свечи.
- Н-ну, а теперь... - И Петька, отбежав назад к черте, поднял биту. Секунду он фиксировал 'покойника' прищуренным, чуть злым глазом. Затем бита метнулась в воздухе, и 'покойник', прянув расшвыренными деревяшками, был выбит из своего квадрата. Легкая пыльца поднялась над ним и снова спала книзу.
И я подумал: пора. Теперь пора.
И действительно: прежде возможны были Dasein Ersatz - подделка под жизнь. Сейчас труднее. Почти невозможно.
Завелись новые глаза. И люди. По-новому смотрят: не на, а сквозь. Под шелуху пустоты от них не запрячешь: зрачками всверлятся. А чуть при встрече не посторонись - и прошагают сквозь тебя, как сквозь воздух.
Жаль мне всех этих 'и я' и 'еле я', все еще цепляющихся за свое полубытие, трудно и кропотливо им жить: нет в да вклинилось; лево в право въехало; и у жизни их верх проломан, так низом прикрылась. И ведь все равно: всех их, как ни таись, как старые консервные коробки, проржавевшие и лежалые, выволокут и вскроют. Нет, уж лучше самому под синюю крышку в белой кайме.
Месяц тому была у меня встреча. Иду вдоль Арбата: витрины; за витринным стеклом цифры на билетиках; под билетиками товар; но на одной из витрин поверх цифр в стекле две пулевые дыры, заделанные какой-то мутной серой массой. Показалось любопытным, задержался на секунду. И вдруг у уха веселый голос:
- Интересуетесь? Д-да, ловко заштопано. Ведь вот всю Россию мы пулями перещупали, а она... опять. Штопанная, - оборвал голос.
Какая-то пара - рука под руку вдета, - фиксировавшая цифры, тихо отошла прочь. Я же взглянул: из-под кожаного картуза - острые, никелевого блеска, чуть-чуть спиленные зрачки; бритое лицо, затиснутое меж крепких бугроватых скул; поперек лба - шрам.
- Ведь вот, - продолжал встречный, - до чего люди до вещи жадны. И купить-то он ее не может, так хоть так глазом тронет да полюбуется. А мне вот ничего этого не надо, - повел он вдруг короткопалой квадратной кистью, потому я как пуля: либо мимо - либо сквозь. И правило у меня такое есть: чтобы всего моего имущества не более как на одиннадцать с половиной фунтов...
- Почему одиннадцать с половиной? - изумился я.
- А потому: в винтовке такой вес определен - одиннадцать с половиной, и точка. Так вот: чтобы скарбу винтовки не перевесить. Поняли?
Я кивнул головой. И, продолжая беседу, мы пошли вдоль улицы, а затем свернули под первую попавшуюся зелено-желтую вывеску. Запомнились детали: на стене над столиком, где мы сели, внутри