простерший готовые к взлету крылья - Праздник, который вдруг разбудил во мне одну легенду, незадолго до того отысканную мною в одном из московских книгохранилищ, но тотчас же забытую в быстрой смене дней и дел. Легенда, стал припоминать я, рассказывала об одном французе, который еще в 1761 году, приехав в Москву затем, чтобы... но в это время медные трубы в тысячный раз закричали 'Интернационал', толпа качнулась, кто-то наступил мне на мозоль, и я потерял нить.
Только к вечеру праздник стал спадать, как вешний цвет на ветру. Стены еще горели зигзагами огней, но толпы поредели; потом окна сомкнули стеклянные веки, огни погасли, и только я один шагал по обезлюдевшей улице, стараясь вспомнить в деталях полузабытую легенду; постепенно в память вернулось все до заглавного листа с его четким: 'Черт на дрожках'.
В 1761 году, рассказывала легенда, некий француз приехал издалека в Москву с целью разыскать одного чрезвычайно нужного ему человека, но в пути он его потерял и лишь смутно помнил, что разыскиваемое лицо живет у Николы Малого на Петуховых Ногах. Прибыв в Москву, француз нанял извозчика и велел ему ехать к Николе на Петуховых Ногах. Извозчик, покачав головой, сказал, что не знает такого: есть Никола Мокрый, Никола Красный Звон, Никола на Трех горах, но Николы на Петуховых Ногах... Тогда приезжий велел ему ехать от перекрестка к перекрестку, решив спрашивать у прохожих. Возница взмахнул кнутом и тронул. Прохожие, повстречавшиеся с экипажем, вспоминали: кто Николу Постника, кто Николу в Пыжах, другие Николу на Курьих Ножках или Николу в Плотниках, Но Николы на Петуховых Ногах никто не знал. И колеса вертелись дальше, ища затерявшийся храм. Подошла ночь, устали и лошадь, и возница, и кнут, - но настойчивый француз сказал, что не слезет с сиденья, пока не отыщутся Петуховые Ноги. Возница дернул вожжи, и обода рыдвана снова застучали по ночным улицам Москвы. В то время город рано отходил ко сну, и лишь двое-трое прохожих, остановленных голосом, выкатившимся из темноты, поторопились ответить 'не знаю' и поскорее скрыться в домах. Зажглось солнце, погасло, вновь вспыхнуло и вновь кануло в тьму, а поиски все продолжались. Усталая кляча, спотыкаясь, еле тащила рыдван, возница сонно качался на козлах, но упрямый приезжий, коверкая чужие ему слова, требовал дальше и дальше. Теперь они уже останавливались у каждой церкви, и, если была ночь, возница шел и стучался в соседние окна. Разбуженные люди высовывались навстречу вопросу о Николе на Петуховых Ногах: но окна тотчас же захлопывались, бросив короткое - 'нет'. И спицы снова кружили вокруг оси в поисках потерянного храма. Однажды сторож церкви Миколы Малого, что на Курьих Ножках, поднявшей свои кресты над путаницей переулков, пересеченных двумя Молчановками, услышал костистый стук в окне своей сторожки. Поднявшись с лежанки, он увидел (ночь была лунной) обросшее космами волос лицо, прилипшее к стеклу снаружи. 'Кто там? - воскликнул сторож, - чего надо?' - и чей-то голос за дверью коверканно, но внятно отвечал: 'Пти Никола на Петуховый Ног'. Сторож закрестился, испуганно шепча молитвы, а терпеливый француз, вернувшись в свой рыдван, продолжал поиски. Вскоре вокруг странного приезжего стала разрастаться легенда: люди, которым повстречался таинственный рыдван, рассказывали о черте на дрожках, который разъезжает по ночным улицам Москвы, ища подземный храм сатаны, у которого левая пятка, как известно, петушья.
Теперь уже прохожие, заслышав стук таинственного экипажа, бросались в боковые переулки, не дожидаясь ни встречи, ни вопроса. И черт на дрожках тщетно кружил от перекрестков к перекресткам, нигде не встречая ни единой живой души.
Отдавшись образам старой легенды, я шел по отшумевшим улицам, наступая на тени и лунные пятна, пока случай не завел меня в узкий и длинный тупик. Я повернулся, чтобы выбраться из каменного мешка, но в это время, там, за поворотом, вдруг тихий, но четкий близящийся стук колес. Я участил шаги, пробуя опередить. Нет, было уже поздно: ветхий рыдван перегораживал мне выход из тупика. Да, это были они: захлестанная кляча, а меж ее дышащих ребер лунные лучи, протянувшие по мостовой скелетное плетение теней; возница с вожжами в костяшках рук и смутный силуэт седока, пытливо вглядывающегося в перспективу улиц. Я прижался спиной к стене, стараясь укрыться за выступом дома. Но меня уже заметили: низкий дорожный цилиндр, каких уже давно не носят, приподнялся над головой седока, и мертвые губы зашевелились. Но я, опережая вопрос, громко бросил в смутное картавое бормотание:
- Послушайте, вы, видение, где ваше видение? Будет ломать легенду. Вы ищете храм на Петушиных Ногах. Но их тут тысячи: стучите в любую дверь, и она введет вас. Разве не треплются красные петушьи гребни над кровлями их домов, разве не проблистали поднятые в небо стальные клювы. Каждый дом (если верить их сказкам), каждая идея (если верить их книгам) на петушьих ногах. Попробуйте: троньте - и все это, топорща перья, бросится на нас и расклюет, со всеми Круппами, как крупу. А вознице вашему я б посоветовал немедля в профсоюз: пусть взыщут с вас по такое за сто пятьдесят два года. Эксплуататор, а еще черт!
И, рассердившись, я без церемонии прошагал сквозь призрак. События дня утомили меня до предела. Сон давно уже дожидался моего возвращения. Поутру я с трудом распутал клубок из яви, сна и легенд.
13
То, что я сообщил здесь уважаемому собранию, - лишь так, несколько мелких пенни, вытряхнутых сквозь рот, как сквозь отверстие туго набитой копилки. Вся Россия вот здесь, под этим теменем. И мне понадобится по меньшей мере дюжина томов, чтобы уместить в них весь опыт моего путешествия в Страну Советов.
Так или иначе, почувствовав, что копилка полна, я решил, что пора подумать о возвращении. Получить заграничный паспорт в СССР удается весьма немногим. Первый же чиновник, к которому я обратился, отвечал в тоне надписей над входом в Дантов Ад:
- Ни живой души.
Но я не смутился:
- Помилуйте, какая ж я живая душа, когда меня условно расстреляли?
И выправив нужные удостоверения, я двинул дело с мертвой точки. После нескольких недель хлопот в кармане у меня лежал билет и пропуск.
Настал последний день. Поезд мой отходил в шесть с минутами. На небе сияло полуденное июльское солнце: в моем распоряжении было несколько часов, - и я решил их отдать прощанию с Москвой. Неторопливым шагом дошел я до одного из мостов, переброшенных через реку, и, свесившись с перил, в последний раз наблюдал волны и пену, уносимые быстрым, как время, течением. С илистых берегов доносилось протяжное кваканье лягушек, в последний раз напоминавшее мне предание о том, как строился этот удивительный город (начало предания вы можете прочесть у известного русского историка Забелина) в далеком прошлом, когда вместо домов тут были кочки, вместо площадей затянутые тиной болота, вместо людей лягушки, пришел неведомо откуда царевич Мос и посватался неведомо зачем к царевне Ква. Построили среди болот и топей брачные хоромы и отпраздновали свадьбу. Но как только Мос и Ква остались одни, слышит Ква - кто-то зовет ее по имени. 'Пойди, - говорит она мужу, которому бы к жене, а не от жены, - посмотри, кто меня зовет?' Досадно Мосу, но вышел, смотрит - на кочке жаба и кваква. Прогнал Мос жабу, но только вернулся к жене, а уж с другой кочки опять ее кто-то по имени. И снова жена: 'Пойди - узнай'. Обозлился Мос и велел построить брачные хоромы в другом месте. Но и там, чуть остался с молодой женой, отовсюду и со всех кочек зовут царицу Ква по имени, от мужа отрывают. Заплакала царица Ква и просит построить дом в третьем месте. А там и в четвертом, и в пятом, и в тридцать третьем. Стучат топоры, растут дом за домом и дом к дому; и где- были кочки - там кровля, где озера - там площади; где топи и болота с квакающими лягушками - там большой город с людьми, говорящими на чистом акающем диалекте чистейшего русского языка. И теперь уже никто не мог помешать тому, чтоб Мос и Ква наконец соединились даже именами: 'Москва'.
Оторвавшись от перил, я тем же неторопливым шагом направился по знакомым улицам. Вот порывом ветра опрокинуло мальчишке-продавцу его лоток с мармеладом; мальчишка ползает по земле, собирает просыпавшиеся мармеладины и, всполоснув их в ближайшей лужице, аккуратно раскладывает на лотке. Иду дальше. Мимо глаз доски знакомого забора: на верхней, грея свои рыжие буквы на солнце, протянулись слова: 'Ha соплях повис'. На секунду я задерживаю шаги, пробуя образно представить смысл написанного. И опять, с чувством резиньяции, мимо и дальше.
Вот спиной в афишный столб, с гармоникой меж прыгающих локтей, пьяный: 'Эх, яблочко, - поет он, - сбоку листики, полюбил бы тебя - боюсь мистики', - но афишный столб, внезапно повернувшись, роняет и певца, и песню на землю. Дальше.
Навстречу плывет громадная площадь: в центре площади пятью крестами в небо собор; рядом с громадой собора высокое мраморное подножие памятника, очевидно сброшенного революцией. Должен