— Это ли уметь? Пища должна быть сытна, не тяготить. А коли под ремнем музыка играет, толку не жди.
— Александр Васильевич, я ведь с большой заботой к тебе ехал.
— Ну так что же? Закусим, дойдем и до заботы.
— Время не терпит.
— Крыша горит, что ли? Ну, говори!
Каховской руки выложил на стол, нахмурился, сглотнул:
— Александр Васильевич, говорю теперь, ибо знаю: отставка твоя — дело решенное. Но не потому, что обиду твою хочу употребить на пользу делу нашему, а — чтобы не поздно было.
— Помилуй Бог, какая обида?
— А хоть бы за армию российскую!
— Ладно. Погоди. Нашему — это чьему?
— О том не теперь. Вперед выслушай.
— Ну, коли начал…
— Так и скажу напрямик. Ждали мы много, дождались — недоброго. По первым-то месяцам, как наследник в Зимний всел, казалось иным — многое на тепло повернется. Повернулось все иначе. С Францией войны нет, так и мира тоже, узникам воля дана, не вольность, а на место прежних лихоимцев другие пришли. Строгостей же пустых столько свет не видывал. Ждать от государя нынешнего нечего!
— Доля наша такова.
— Долю можно переменить! Как французы, американцы. Долго ли в хвосте плестись? Или мы хуже других народов?
— Кажись, ростом не меньше. Разве только вот бороды шибко густо растут.
— Александр Васильевич! Ужели душа у тебя не болит за Россию?
Суворов присвистнул тоненько, кинул в рот еще горстку капустки, плеснул в стаканы водки:
— Давай-ка от греха!
— Я тебе, хоть трезвый, хоть пьяный, одно скажу: коли сегодня промедлим, детям и внукам нашим за это расплачиваться!
— Если быстро ехать надо, саврасый мой — добрый конь, с утра велю заседлать.
— Александр Васильевич, не гневи Бога. Покуда войско у тебя не отняли, спаси Россию, ударь на Петербург! К царю не привыкли еще, скинуть его просто, а там…
Глаза фельдмаршала блеснули сталью и заголубели опять.
Поднявшись мягко, обошел стремительно стол, взял Каховского за плечи:
— Молчи, молчи!
— Упустишь час! Не простят тебе!
— Молчи, не могу. Кровь сограждан…
— Мало ли ее прольется?
— Он — монарх законный.
— Что с того? Тирана народ вправе…
— Народ, не мы!
— А коли народ темен, неразумен?
— Все одно, не штыками его просвещать. Ты страшное сказал, я понял теперь. В самом деле, укажи чудо-богатырям моим — коли! — снесут, кого укажешь, хоть государя, хоть сенат, хоть парламент твой… или чего вы с друзьями учредить хотите?
— Собрание народное.
— И его разгонят. Чудо-богатыри, они все могут. Все, понимаешь?! Страшно это.
— Подумай, Александр Васильевич! Не теперь — может быть, никогда.
— Нет. Не слышал от тебя ничего. Иди, иди, ну!
…Утром он написал, минуя Ростопчина, Павлу и отправил с эстафетой записочку в две строчки: «Коли войны нет и делать нечего, прошу отставки». Четыре дня спустя император поставит в углу свой росчерк — «быть посему».
Из Тульчина Каховской выехал ранним утром. Низкие, комчатые облака, как брошенные друг на друга затертые, драные лоскутные одеяла, висели над дорогой. Колоколец дребезжал глухо, всхрапывали недовольно лошади, бесшумно скользили в колеях полозья.
Таким же стылым, промозглым утром ждал он, выйдя из саней промять ноги, на Петербургской заставе, покуда дойдет, следом за вереницей двуколок и троек, его очередь. Предъявил бумаги, встретился взглядом с куражным, под хмельком, дежурным офицером.
— Не при службе, стало быть?
— Четверть века как в отставке. Что еще?
— Надо же… Чин по молодости получить, а службу оставить.
— На все бывают резоны…
Каховской дернул щекой, досадуя на себя: едва ли не оправдываться стал перед полупьяным молокососом.
— Цель приезда в столицу?
— Я человек партикулярный, стало быть, и цели у меня партикулярные. Развлечься, по театрам походить. Что еще от меня требуется?
— Ничего. Бумаги в порядке. Можете ехать.
В полдень — по часам лишь, небо висело все таким же серым, блеклым — устроившись на квартиру и переодевшись с дороги, Каховской выходил из саней у добротного крыльца пятиоконного, по фасаду, дома, в котором снимал квартиру полковник Грузинов.
— Пожалуйте, Александр Михайлович! Как вовремя вы, застали. Послезавтра уезжаю в Москву.
— Коронация?
— Да, служба. Но проходите же!
В гостиной, обставленной как во многих идущих внаем квартирах, где ничто не бросается в глаза, навстречу Каховскому поднялся темноволосый, стройный артиллерийский капитан лет тридцати с небольшим.
— Знакомьтесь. Владимир Михайлович Яшвили.
— Рад чести.
— Владимир Михайлович недавно к нам примкнул. Пожалуй, мы вдвоем и есть теперь в столице. Многие, кто, как ожидать можно было, примкнет к нам, в перемене царствования увидели разрешение всех вопросов.
— Но вы-то сами?
Евграф, придвинув гостю стул, сделал приглашающий жест, потом сел сам, ровно, не касаясь спинки стула, и заговорил, медленно подбирая слова:
— Государя я, в самом деле, знать бы должен. Но сказать, как поступит, не могу. Он — как птица хищная, вырезанная из камня. Клюв, крылья, когти — тепла нет. Солдат не велел на работы сторонние брать, казнокрадов из провиантмейстерства унял, справедлив. Только солдатам, которых Аракчеев насмерть забил, все равно — полновесен ли паек.
— Так подымутся казармы, если позвать?
— Теперь — нет.
— Да в том ли нужда? — подавшись вперед, четко выговорил Яшвили.
— Бог мой, Владимир Михайлович! Ужели вы верите в гатчинскую доброту, прусское благоденствие да шпицрутенами вскормленное процветание?
— Но и в шестьдесят второй год не верю.
— Выходит, ждать от государя благости, советы добрые подавать, за которые, коли смилуется, в Сибирь сошлет, а нет — прямо на плаху?
— Отчего? Только кому прок от переворота, разве что новым Орловым да Потемкиным?
— Мыслимы ведь и люди честные во главе.
— Когда то было? Заговор — и во главе светлые иноки?! Орловы-то были еще не из худших!