С первого дня знакомства Ахматова спрашивала, понимает ли он, что уже скоро начнут терзать. После «Матрёны» — предсказала: вот-вот. Выдержит ли? Ведь это хуже, чем выдержать прокурора. Прокурора он выдержал, но открыться ей не посмел. Не сказал, что перенёс рак, скрыл, что написал роман, не намекнул, что собирает материалы к «Архипелагу». «Я ещё в самом начале знакомства прочла ему “Реквием”. А он мне глав о том же самом не дал и даже не упомянул о них. Я так им всегда восхищалась, так счастлива, что до него дожила. За что же он меня обидел?» «Я круто ошибся, — признается Солженицын позже, а в 1962-м боялся, что Анна Андреевна не удержит тайну. — Не мог дать читать своих скрытых вещей, даже “Круга” — такому поэту! современнице! уж ей бы дать?! — не смел. Так и умерла, ничего не прочтя». Позже узнает от Л. К. Чуковской, что Ахматова безошибочно чуяла стукачей, замечала слежку, верила в существование подслушивающих приборов, когда никто в это не верил. Держала «Реквием»
В ту осень Ахматова подарила ему томик стихов: «А. Солженицыну в дни его славы». Он понял, что значила такая надпись.
Пьеса, которую А. И. готовил для «Современника», внесла в отношения автора и редактора первую трещину. «Республика труда» (в варианте «Оленя и шалашовки») двигалась трудно. Ахматова сказала о пьесе: «Какая-то средневековая»; Анну Андреевну увлекал только Солженицын-прозаик. У Твардовского было куда больше претензий, и они были куда принципиальнее. «Это то, что он сам себе запретил “Иваном Денисовичем” делать (дополнять подробностями и деталями, очерком быта и нравов — образ, родившийся, выбившийся из всего этого). Вот оно, то самое, чего нужно было бояться, — он рванулся к “пьесе”, написанной им 10 лет назад, рванулся сейчас, когда воспринял успех: это что, я ещё не то знаю… Очень похоже, как я после “Муравии” начал писать пьесу, желая досказать...»
Твардовский был непреклонен — пьесу нельзя ни печатать, ни ставить. Логика редактора была безупречна, и аналог с «Муравией» работал
И вопрос по сути: что для кого? кто для чего? журнал для автора или автор для журнала? Если оттепельный журнал — ценность абсолютная, а публикуемые в нём вещи — ценность относительная, тогда и в самом деле следует печься прежде всего о благе журнала. Но какой художник согласится применять к себе относительные мерки? или считать себя средством, в то время как журнал — цель? Ведь и сам Твардовский честно говорил: зачем мне нужен журнал, если в нём нельзя напечатать «Один день»? Разве не считал он публикацию повести делом своей жизни? Разве новомирцы не отличали «солженицынский» период в жизни журнала? Разве не верны слова Шаламова, что «Новый мир» с самого начала своего существования ничего столь сильного не печатал? Разве не Солженицын задал журналу высочайший уровень правды, моральной ответственности и художественного мастерства? В 1966-м В. Лакшин запишет в «Дневнике»: «1962 г. — дата рождения у нас новой литературы. “Иван Денисович” подвел черту под прежним и начал новое. Можно бранить Солженицына, поставить его вне литературы, но дело это обречено. Он теперь единственный романист, который даёт уверенность, что реализм не умер, что он и теперь, как прежде, единственно жизнеспособная ветвь искусства. Все другие — ветки высохшие, и голые, омертвелые... В 1962 году кончилась “молодежная литература”, “4-е поколение” со “Звёздным билетом” и пр. Появление Солженицына быстро уничтожило их легкий и скорый успех — сейчас они кажутся эпигонами самих себя, их никто не принимает всерьёз. Вот последствия выхода XI номера «Нового мира» 1962 г.... Журнал будто ждал появления Солженицына, и когда он явился — этим оправдано всё — теории, декларации, компромиссы — и под будущие векселя мы получили золотое обеспечение».
Можно ли в таком случае упрекать Солженицына, что он следовал своей стратегии, а не стратегии редакции и цензу «проходимости»? В том, что писатель боролся за свою литературу и не считал «Новый мир» святыней, не присягал ему на верность, не было обиды для журнала, тем более что риск понимался окружением Твардовского и автором «Ивана Денисовича» слишком по-разному.
Однако своё поведение после выхода «Ивана Денисовича», так или иначе скованное обязательствами, писатель позже осознает как
«Дочитал пьесу Солженицына, — замечал Твардовский. — Мнение то же самое: не нужно ни печатать, ни ставить. Он молча выслушал, но сказал, что очень любит эту вещь и хочет её всё же показать “специалистам”, т. е. режиссерам и т. п. Я не возражал было, но думаю, что и читать её не нужно никому, — боюсь, что “специалисты” бросятся ставить». Этих «специалистов» Твардовский называл «театральными гангстерами»— автор не должен был им даже показывать пьесу. А ещё приезжала дама с «Ленфильма», привезла четыре экземпляра договора на «Кречетовку», уже подписанного киностудией. «Мне оставалось только поставить подпись и получить небывалые для меня деньги — и “Кречетовка” появится на советских экранах. Я — сразу же отказался: отдать им права, а они испортят, покажут нечто осовеченное, фальшивое? А я не смогу исправить…» АПН жаждало получить интервью по поводу Карибского кризиса; некто из Кишинёва хотел делать сценарий по «Ивану Денисовичу». Поток писем, вызовов и звонков не мог бы уместиться даже и в две жизни.
В ноябре 1962-го, в ошеломлении первого успеха, Солженицын всё же надеялся, что у его славы есть минимум полгода. Они нужны были позарез — ведь одной книгой изменить или сдвинуть систему невозможно. Прорыв в публичность — это ещё не прорыв к цели, к тому же оказалось, что счёт идет вовсе не на годы. Время отмеряло недели — от первой хвалебной рецензии на «Денисовича» до первой контратаки (скандал в Манеже) и потом до кремлевской встречи Хрущёва с интеллигенцией: две недели и ещё две.
1 декабря 1962 года в Манеже открылась выставка, посвящённая 30-летию Московского союза художников, которую посетил Хрущёв. Неожиданно к участию в выставке были приглашены художники