круг авторов, талантливых, увлечённых. Но издательство — это ещё и большое производство, а рук у А. И., кроме своих, занятых вперёд на много лет «Красным Колесом», были ещё только женины.

А она и так решилась на невозможное — собственными усилиями, с нуля, начать выпуск 20-томного Собрания сочинений Солженицына: глубокая редакторская работа, корректура, правка, набор, вёрстка, оформление и только печать в Париже, в «ИМКА». После долгого розыска был приобретён «компоузер» фирмы IBM. Прекрасным помощником оказался Андрей Трегубов, семинарист Свято-Владимирской нью- йоркской семинарии, имевший профессию наладчика печатных машин; Солженицыны, по рекомендации Ирины Иловайской-Альберти, пригласили его вместе с женой Галиной жить с ними в Вермонте в качестве учителей детей. «Всё оформление собрания сами сочинили, дома, своей семьей, благо Трегубовы оба оказались художники. Аля быстро во всех деталях овладевает и набором, и вёрсткой, повела моё собрание сочинений, том за томом». «Начала Собрание, — записала она в дневнике 24 июля 1977 года. — С “Ракового корпуса”. Саня проверил первые 4 странички: “Сегодня день памятный. 33 года назад я лежал под обстрелом весь день… Мог ли тогда представить, что через 33 года в этот день начнём печатать Собрание?»

Это была нагрузка и чрезмерная, и чрезвычайная. Вряд ли она была бы под силу даже такой талантливой помощнице, если бы работа осознавалась и выполнялась только как техническая — силы и энергию придавала солидарность с автором. Вот «Танки» — сценарий, с 1959 года никогда нигде не напечатанный. Она пишет в дневнике: «“Танки” захватили меня в сурово-жертвенном накале, в решимости никогда не изменить, не забыть; это то чувство, которое с юности, почти с детства — неизменно и сильно во мне, невесть кем сообщенное (не семьей, не друзьями); оно всплеснуло мощно при нашей встрече с Саней, — и никогда не покидало наш общий союз — общая верность, неоспоримый долг, надо всем высший. Этот ознобляющий хор “Пусть ярость благородная” — под него шло моё детство и под него же — тогда же, в те самые годы — их танки давили Саниных друзей в Кенгире, а немецкие — моего отца под Смоленском. Вся моя юность и есть — вихрь опознания (среди ледяного вокруг страха): кто — они, кто — мы, постепенного оборачивания “Встаёт на смертный бой”, росшего внутри, против понятого к 17 годам Главного Зла — с “проклятою Ордой!”».

В «Зёрнышке» А. И. щедро и благодарно упомянет вклад жены в их общее дело. «Не решусь сказать, у какого русского писателя была рядом такая сотруженица и столь тонкий чуткий критик и советник. Сам я в жизни не встречал человека с таким ярким редакторским талантом, как моя жена, незаменимо посланная мне в моём замкнутом уединении, когда не может хватить одной авторской головы и примелькавшегося восприятия. Пристальность к тексту, меткий глаз, чуткость к любому фонетическому, ритмическому процарапу, к фальши или истинности тона, штриха, синтагмы, чуткость ко всему в художественном произведении — от крупных конструкций, от верности характеров, до нюансов образов, выражений, порядка их, междометий, знаков препинания. Аля помогала мне критикой, советами, оспорами, она много способствовала улучшению и ясности моих текстов». Она всегда была более требовательна к качеству текста, чем автор; твёрдо настаивала на улучшениях и предлагала отличные варианты; пропускала через себя каждое слово и каждую фразу; имея яркую мгновенную память, замечала все повторы и зорко участвовала в шлифовке сочинения. Аля не давала ему «расползтись в несамокритичности».

Сама она считала эту свою работу драгоценным жребием, горела ею, не могла насытиться. Тосковала, когда ломался компоузер и наступала вынужденная пауза — без переписки на полях наборных листов («от которой у Сани чувство тесной, “в упряжке” с ним работы, — и он грустнеет и даже нервничает»). Но тогда она принималась за архивы, переписку, бумаги Фонда; на ней были ежегодные бухгалтерские и тематические отчеты швейцарским властям, защита распорядителей Фонда (защищать пришлось и А. Гинзбурга, и С. Ходоровича), груз приходских обязанностей, домашние ежедневные заботы и ежевечернее чтение детям. Годами не отдыхала — потому что «потом раздавят дела», и потому ещё, что не умела и не любила отдыхать.

И все же её дневники за все годы изгнания, тридцать общих тетрадей в клетку и в линейку, исписанные чётким, безупречным почерком (только в дни сильных потрясений он мог «выйти из берегов»), полны горячего, неувядающего чувства: Саня пишет у себя наверху, Саня радостен, Саня испытал прилив счастливых сил, Саня закончил одно и взялся за другое, Саня весь в «Октябре» (или в «Марте»), Саня долго рассказывал об изломах работы… Саня… Саня… «Конечно, он — светлый центр и смысл нашей жизни, — напишет она в 1981-м своим московским друзьям Жене и Алёне Пастернакам. — Работает — всегда, наработано много, и мне счастливо выпадает на некоторых этапах помахивать гривой с ним рядом, как пристяжная».

Свою жизнь в изгнании, сначала в Европе, где было шумно и одиноко («скакание на отрезанной ноге»), а потом и вермонтское уединение она воспринимала как время самоотречения, ученичества, вслушивания, смирения, тишины. И свистящего одиночества, которое болезненней всех воспринимали дети, прежде всего Митя, бесконечно любимый, светлый и смелый мальчик, с золотыми руками, щедрой душой, замечательным сердцем, повёрнутый к людям (малыши обожали, боготворили старшего брата), за которого всякий день у неё трепетала душа. Н. Д. просидит у его постели в бостонском госпитале десять суток, когда в первый же свой студенческий год он попадёт (декабрь 1979-го) в автомобильную аварию. Через полгода Митя поправится, но у неё надолго сохранится страх и ожидание новой внезапной беды. «С детства, со школы, и всюду, до последнего дня он был таким излучающим, сильным, добрым центром большого круга людей. Он любил и умел слушать, и люди всегда тянулись к нему со своими и тяжёлыми, и смешными ситуациями. Он был широкий, истинно русский человек, который, не сознавая своей русскости, заражал ею младших братьев», — говорила о сыне мать в 1994-м, вскоре после того, как его не стало.

Её дневники и письма отражали рост и взросление солженят — Ермоши, Игони, Стёпы, белоголовых братьев-погодков… Ей страстно хотелось видеть у сыновей такую же, как у неё и у мужа, «сквозную верность». Но ведь это дар, а не воспитание, и можно только помочь детям не обронить дар, если он дан свыше. Уезжая из России, Аля обещала (себе прежде всего!) вырастить сыновей русскими. Малыши и росли в Пяти Ручьях как в русском заповеднике. Кроме Мити, на них влияла бабушка. «Она постоянно вносила тепло и мягкость в нашу перенапряжённую жизнь», — вспоминал (2007) А. И., с первого дня знакомства считая Катеньку близким и родным человеком. «Трудно представить, как сложилась бы наша изгнанническая жизнь, — вспоминала и Н. Д., — если бы с нами не поехала мама (а она бы наверняка осталась в Москве, если бы к моменту высылки жив был мой отчим, тяжело заболевший летом 1973 и умерший в ноябре… Но мама была с нами — и оттого состав и быт семьи оказался типично русским, с бабушкой при внуках; да и бабушкой незаменимой: она была главный, все годы, “шофёр” семьи и “главный инженер” в доме: пока не подрос Митя, ею же во многом выученный, — именно Катя чинила все лампы, утюги, пишущие машинки и детские игрушки. И все фотографии, детские и семейные, тоже всегда делала Катя. Благодаря ей раннее детство мальчиков было гармоничным и даже счастливым»[115].

А ещё была с ними Катерина Павловна Бахарева, старушка родом из Читы, оказавшаяся в дальневосточной эмиграции; жила в Харбине, откуда уехала в 1949-м, когда к власти пришли коммунисты. Солженицыны встретили её в Цюрихе и пригласили в семью; ежедневно она приходила гулять с малышами и очень привязалась к ним. Приезжала и в Америку каждый год на несколько месяцев; дети любили «бабу Катю» за живое воображение, неистощимый запас шуток, прибауток, песенок и побасенок.

До выхода в американскую среду мать спешила насытить их русским языком, ежедневно читая с ними вслух стихи и сказки, а позже русскую классику и Евангелие. Ежедневно по стихотворению разучивала с детьми и их 1, дошкольная, учительница Галина Трегубова. («Слава Богу, у наших детей русский, кажется, уже вне опасности», — записала Аля в начале 1983 года, услышав, что ещё один ребёнок из знакомой московской семьи утратил в эмиграции родную речь). Отец преподавал мальчикам математику — учил по книгам, привезённым из Москвы, по которым когда-то учился и сам.

К боковой стенке прудового домика была прибита школьная доска, приобретён мел, заведены ежедневные тетрадки и обязательные контрольные работы — всё, как полагается, по-настоящему. «Вот не думал, что ещё раз в жизни, но это уж последний, придется преподавать математику. А — сладко. Какая прелесть — и наши традиционные арифметические задачи, развивающие логику вопросов, а дальше грядёт кристальная киселёвская “Геометрия”. После урока сразу — купанье. В пруду, он местами мелок, местами очень глубок, учу их плавать и страхую. Вода проточная, горная, очень холодная… Выше по течению одного ручья есть и подлинный водопад, метров пятнадцати высоты, ребята гуськом пробираются глазеть на него.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату