“антисемитизма”, то это слово, как и другие ярлыки, от необдуманного употребления потеряло точный смысл, и отдельные публицисты и в разные десятилетия понимают под ним разное. Если под этим понимается пристрастное и несправедливое отношение к еврейской нации в целом — то уверенно скажу: “антисемитизма” не только нет и не может быть в моих произведениях, но и ни в какой книге, достойной звания художественной. Подходить к художественному произведению с меркой “антисемитизм” или “не- антисемитизм” есть пошлость, недоразвитие до понимания природы художественного произведения. С такой меркой можно объявить “антисемитом” Шекспира и зачеркнуть его творчество. Однако кажется, “антисемитизмом” начинают произвольно обозначать даже упоминание, что в дореволюционной России существовал и остро стоял еврейский вопрос. Но об этом в то время писали сотни авторов, в том числе и евреев, тогда именно не-упоминание еврейского вопроса считалось проявлением антисемитизма — и недостойно было бы сейчас историку того времени делать вид, что этого вопроса не было».
Опять приходило на ум тягостное сравнение — СССР и США. «Просто можно ошеломиться, — писал А. И. в дневнике “Колеса”, — как в великой демократической державе повторяются все приёмы тоталитарного СССР: газеты поносят книгу (да всё тот же “Август”!), которая ещё не напечатана, никому не доступна, никто прочесть не может, и лепят на неё политические ярлыки. Даже тут ещё глупей: специальное заседание комиссии Конгресса! — обсуждать якобы “антисемитизм радиостанции Свобода” — а по сути: не антисемитичен ли “Август”! Там — хоть не собирали Верховного Совета. А когда ещё он появится по- английски! И “Нью-Йорк таймс” хочет втянуть меня в защитное интервью: нет, поверьте, он не антисемитичен! Несчастный Столыпин! Смерть его сопровождал торжествующий хор радикалов и ревдемократов при ехидном довольстве правых. Но и через 75 лет запретно написать правду о его смерти. Убивать можно было, а писать об этом не смейте!»
Солженицын призывал изучать историю, подчиняясь требованию истины, а не оглядываясь на конъюнктуру. «Я развёртываю “Красное Колесо” — трагическую историю, как русские в безумии сами разрушили своё прошлое и своё будущее, а мне швыряют в лицо низкое обвинение в “антисемитизме”, используя его как дубину, низменно подставляют цепь ложных аргументов».
Гренье, обещая широко цитировать письмо, всё же настаивал на личной встрече, добиваясь интервью, устного высказывания — тогда материал поставят на первую полосу, все прочтут, реабилитация состоится, страсти улягутся: так устроено американское общество, так работает американская пресса. Настаивала и Аля (А. И. считал, что в этот редкий случай ей отказала долгосрочная выдержка): надо отвечать, идти в бой, атаковать. Но ему была непереносима мысль, что он, будто испугавшись, поддастся истерике. «Не хочу принимать “Нью-Йорк таймс” в арбитры. Хотят привести меня к присяге — да ни за что! При первой травле стать перед ними в позу оправдания? — да было бы несмываемое пятно, позорный сгиб. Ни за что». Он отвечал Гренье: «Я вполне сознаю, насколько могут вредить обвинения в антисемитизме в этой стране, и даже допускаю, что мои враги будут сейчас иметь в американской прессе полный и быстрый успех, — но это не касается масштабов истории и масштабов литературы. Выступить в газете непосредственно, чтоб отражать низкие, искусственно созданные обвинения, — я считаю для себя невозможным».
Только в ноябре 1985-го «Нью-Йорк таймс» напечатала «балансовую» статью Гренье — далеко не на первой странице, в сокращённом виде, с фотографиями «сторон», однако перевес мнений оказался всё же в пользу Солженицына. Было признано, что хотя «Архипелаг» небеспристрастен к соотношению евреев и неевреев, а автор «неосознанно нечувствителен к страданиям евреев», но что антисемитизм его не кровный, не расовый, а на основе религии и культуры — и этим он похож на Достоевского. Умеренная позиция Главной Газеты (Оракула) утихомирила самых неистовых ругателей; вермонтские СМИ перепечатали статью с заголовком «Солженицын отрицает обвинения в антисемитизме», и местные жители (а также одноклассники сыновей) впервые узнали о буре, бушевавшей вокруг соседей из России. Но ещё долго доносилось злостное разноголосое эхо — те, кто уверяет, что Солженицын
Солженицын ни разу не пожалел и, конечно, не раскаялся, что устоял перед Оракулом, не присягнул всесильным американским медиа. Впрочем, ещё раньше, летом 1985-го, он отказался присягнуть и самой Америке. Готовы ли вы с оружием в руках защищать Соединённые Штаты? Носить оружие в интересах Соединённых Штатов безо всякой мысленной отговорки? Такие пункты стояли в тексте присяги и в анкете на получение гражданства. Взрослые обитатели Пяти Ручьёв уже давно имели на него право; американский паспорт был лучшим средством передвижения — до сих пор каждое обращение Али за визой в любое из европейских консульств (поездки по делам Фонда) мгновенно становилось известно всем заинтересованным службам, как и дата выезда, как и пункт назначения. Но Солженицын ни при каких обстоятельствах не был готов с оружием в руках защищать США, то есть фактически воевать против родной страны, и уговорить себя себе — не дал. «Дерёт». «Не по себе». «Заноза». «Клятва — глупому смешна, а умному страшна». «Очень я отяготился. В тупик и мрак врюхался зачем-то сам. Самоубойно». И уже пройдя собеседование в иммиграционной службе Вермонта, просто не явился на процедуру, когда уже был точно назначен день и час, и толпы корреспондентов съехались смотреть, как русский упрямец поднимет руку, клянясь Америке в гражданской верности.
«Сегодня я еду принимать американское гражданство, — записала Н. Д. 24 июня 1985 года, — с таким тяжёлым сердцем, с такой тоской, что и дышать не могу». Она вынесла процедуру одна, без мужа, стояла как на заклании, с потемневшим лицом, и ещё должна была отвечать журналистам, когда её примеру последует муж. Три дня спустя записала: «Со вторника по пятницу выключала телефон; не могу слышать ничьих голосов; все поздравляли бы с гражданством, а меня оно душит: ненужностью, ошибкой — и только спасает, что это была необходимая жертва за Саню, чтобы вылезти из дурацкого нашего хомута. Ах, беда».
Вскоре окажется, что Европа, особенно Франция, ревниво следит за событиями: неужели Солженицын и в самом деле взял американское гражданство? «Эта новость сжимает сердце… Этот человек-гора наконец последовал реальному пути как Гулливер в Лиллипутах» (то есть признал Америку убежищем и хочет обеспечить будущее своих сыновей). Старая русская эмиграция, почитавшая иностранное гражданство за оскорбление, недоумевала, не хотела верить… Но постепенно всё прояснилось; газеты сообщили, что —
Казалось, в СССР не только ничего не меняется к лучшему, но всё безнадёжно отягчается. А. И. вспоминал в «Зёрнышке»: «Новым горбачёвским министром иностранных дел стал главный грузинский гебист Шеварнадзе. Всё с тем же оголтелым безумством готовили поворот северных рек — и, казалось, нет сил остановить большевиков и на этом последнем пределе России. Как раз тогда арестовали и осудили на 6+5 Льва Тимофеева, ещё одного отчаянного переходчика из правящей касты в гибнущий стан. Режим в лагерях сатанел. На полгода кинули в одиночку Ирину Ратушинскую». Власть не смогла перенести книг Тимофеева о советской экономике («Технология чёрного рынка, или крестьянское искусство голодать», «Последняя надежда выжить»), тем более она не могла выносить факт существования Русского общественного фонда, ситуация с которым ожесточалась от месяца к месяцу. Все попытки спасти Ходоровича были тщетны. Не помогали ни выступления Н. Д., ни помощь западных журналистов. В 1985-м больного, с туберкулезом, Ходоровича кидали в ШИзо, сажали в камеру к бандитам-уголовникам. В апреле 1986-го ему по «андроповской» статье (продление заключения без нового суда) в заполярном Норильске дали второй срок. Незадолго до этого в Москве засекли В. Славуцкую в момент передачи 30 тысяч рублей для Фонда. Ей грозил арест, в её адрес (и в адрес покойной Столяровой) сыпалась ругань «Советской России». Деятельность Фонда в СССР вынужденно была приостановлена; против него открыли следственное дело.
А потом грянул апокалипсический Чернобыль, и Солженицын вознегодует, узнав о воровском молчании вождей, увидев страшные и пронзительные кадры народного гуляния в первомайскую демонстрацию на заражённом Крещатике, в радиоактивном воздухе. «Всё казалось безнадёжно, как всегда, от ленинских времён». Друзья писали о мертвящей духоте, о жизни без воздуха, о новом поколении начальников, которые спешно и прочно заштопывают дыры в железном занавесе, об убийственной деградации труда, об общем духовном разврате. О том, что в этом безысходно мрачном политическом
