под потолок-укосину», вообще нелегко найти историческую параллель, даже из родного набора.
Вот, к примеру, М. М. Щербатов, князь-Рюрикович в 37-м колене, энциклопедически образованный современник Радищева, обладатель колоссальной библиотеки на нескольких европейских языках, почётный член Академии наук, автор многотомной «Истории российской от древнейших времен», официальный российский историограф. Тайный советник, действительный камергер, сенатор, герольдмейстер, он, по поручению Екатерины II, был допущен к бумагам Петра Великого, и даже к тайным документам о царевиче Алексее, об отношениях Петра с Екатериной I. Щербатов заведует секретным делопроизводством по военному ведомству, является очевидцем многих событий екатерининского времени и прекрасно знает двор. Но ни один человек не догадывается, что помимо официальных трудов по древней Руси, которые выходят том за томом, этот блестящий вельможа и государственный деятель пишет потаенную историю России, пишет не для публикации, но исключительно для потомства и уже заранее определил, каким из его рукописей надлежит «скрыться в фамилии».
И действительно: только «фамилия», то есть наследники, будут знать после кончины князя, чтó именно нужно прятать от возможного набега властей[10]. Тайные бумаги переживут и детей его, и внуков, и московский пожар 1812 года, и будут обнаружены в подвале, в семейном архиве князей Шаховских, прямых потомков Щербатова. Спустя 70 лет после создания (1785 – 1788) увидит свет опаснейшее сочинение князя Щербатова «О повреждении нравов в России» — с такими сюжетами о Екатерине Великой и её фаворитах, что автору, в случае провала конспирации, пришлось бы худо.
Неизвестно, знал ли о дедовых бумагах родной внук Щербатова, сын его дочери Натальи Михайловны, философ П. Я. Чаадаев: он не дожил до публикации в 1858 году секретных мемуаров деда. Но зато познал на себе всю горечь тогдашних цензурных запретов — прижизненно всего два раза появились в русской печати, без упоминания имени, его произведения; и уже второй раз стал последним. Знаменитое «Философическое письмо» Чаадаева, опубликованное в журнале «Телескоп» в 1836 году, вызвало чрезвычайные санкции императора Николая I, надолго ставшие притчею во языцех.
Однако русский ХХ век научил, что санкции санкциям рознь. Резолюция Николая I на докладе министра просвещения Уварова о «предосудительной статье», о нарушении обязательства «пещись о духе и направлении периодических изданий», о «непростительном легкомыслии» цензора заслуживает не только точного цитирования, но и справедливого комментария. «Прочитав статью, нахожу, — начертал Николай, — что содержание оной — смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишённого: это мы узнаем непременно, но не извинительны ни редактор, ни цензор. Велите сейчас журнал запретить, обоих виновных отрешить от должности и вытребовать сюда к ответу».
На основании царской резолюции и был составлен ключевой документ «философической» драмы XIX столетия — проект отношения шефа жандармов графа А.Х. Бенкендорфа к московскому военному генерал- губернатору светлейшему князю Д. В. Голицыну: именно ему надлежало отныне заботиться о дальнейшей судьбе москвича Чаадаева, который,
Шеф жандармов, находясь в Петербурге, отлично знал московские настроения, о чём уведомлял московского генерал-губернатора. «Здесь, — писал граф, — получены сведения, что чувства сострадания о несчастном положении г. Чеодаева единодушно разделяются всею московскою публикою». Самое интересное, что это была сущая правда, — под «всей московскою публикою» подразумевались вовсе не «охранители и мракобесы», толпой стоявшие у трона, но люди несомненных культурных достоинств — Н. М. Языков, Д. В. Давыдов, князь П. А. Вяземский, А. И. Тургенев, В. А. Жуковский, В.Ф. Одоевский, семья Карамзиных.
Философическое письмо Чаадаева было воспринято лучшими из его современников как отрицание той России, которую, по слову Вяземского, с подлинника списал Карамзин. Нечего и говорить о Пушкине — он, друг Чаадаева, решительно оспорил центральный тезис — об исторической ничтожности русских. «Мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода... Мы стоим как бы вне времени, всемирное воспитание человеческого рода на нас не распространилось» — таков был «отрицательный патриотизм» Чаадаева.
«Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал» — таков был патриотический пушкинский пафос.
Слово против слова…
Справедливость требует сказать, что император Николай и граф Бенкендорф были далеко не самыми резкими критиками скандальной чаадаевской публикации — и далеко не такими страшными мучителями философа, какими они могли бы быть в силу своего положения. Бенкендорф, ссылаясь на резолюцию императора, рекомендовал Голицыну принять надлежащие меры «в оказании г. Чеодаеву всевозможных попечений и медицинских пособий». «Его Величество повелевает, дабы Вы поручили лечение его искусному медику, вменив сему последнему в обязанность непременно каждое утро посещать г. Чеодаева и чтоб сделано было распоряжение, дабы г. Чеодаев не подвергал себя вредному влиянию нынешнего сырого и холодного воздуха; одним словом, чтоб были употреблены все средства к восстановлению его здоровья».
Самое удивительное во всей чаадаевской истории, о которой вот уже полтора века принято писать только в хлёстких терминах Вольной русской типографии («царизм яростно обрушил на Чаадаева всю свою ненависть»), что Бенкендорф в послании к Голицыну не лгал и не лицемерил. «Всевозможные попечения» об опальном философе, чьё выступление было воспринято российским обществом (именно обществом, а только потом властью) как дерзкое оскорбление России, оказались именно такими, какими планировались — не менее, но и не более.
Да и как бы власть могла не реагировать на происшедшее, если даже студенты Московского университета заявили графу С. Г. Строганову, попечителю учебного округа, что готовы с оружием в руках вступиться за оскорблённую Россию? К тому же Чаадаев сам признавал, что, сочиняя «сии сумасбродные, скверные письма», «был болен» и что хотя согласился отдать одно из них в журнал, был всё же твердо уверен в крепости цензурных устоев. В конце концов, к моменту публикации чаадаевский манифест свободно распространялся в публике — и в московской, и в петербургской — вот уже лет шесть и никаких репрессий не вызывал. Чаадаев же — по сравнению с сосланным в Усть-Сысольск под надзор полиции издателем Надеждиным и отставленным от службы цензором Болдыревым, — пострадал много меньше.
Конечно, Чаадаев был потрясён наказанием и поначалу оскорблялся ежедневными посещениями официального доктора, который для формы прописал больному какой-то рецепт, так и оставшийся без употребления. Очень скоро, однако, этот доктор был сменен по просьбе Чаадаева другим, его давнишним приятелем, человеком безукоризненного поведения и абсолютной порядочности. Затем Чаадаеву вернули все его бумаги, отобранные при обыске. Наконец, были сняты и «медицинские попечения», продлившиеся менее года, и он официально был признан здоровым. Печататься ему всё же не дозволялось — чтобы раскаявшегося вольнодумца не «завлекло к изложению ложных понятий».
Видя в Чаадаеве предшественника по «тайнописи», Солженицын рассказывает: «Рукопись свою отдельными листиками он раскладывал в разных книгах своей большой библиотеки. Для лубянского обыска это, конечно, не упрятка: ведь как бы много ни было книг, всегда же можно и оперативников пригнать порядочно, так чтобы каждую книгу взять за концы корешка и потрепать с терпением (не прячьте в книгах, друзья!). Но царские жандармы прохлопали: умер Чаадаев, а библиотека сохранилась до революций, и несоединённые, не известные никому листы томились в ней». Можно добавить, что Чаадаев был ещё искуснее. Он не просто прятал листки — он их вклеивал между страницами книг, так что тряска книг при жандармском (и лубянском) обыске вряд ли дала бы нужный результат.
Но вот что действительно трудно сравнить, так это последствия психиатрической санкции. Философа не упекли в жёлтый дом, не держали под замком, не терзали насильственным лечением, которое превращает человека в развалину. Современники иронизировали по поводу безнаказанности Чаадаева: «Медвежья шутка Николая, объявившего его сумасшедшим, не имела и не могла иметь никаких для него