Оставив на попечение родных в Кисловодске маленького Саню (ему тогда не было и трёх), Таисия Захаровна подалась в Ростов. При её общей образованности, знании иностранных языков и отменного владения русским профессия стенографистки и машинистки безотказно кормила все дальнейшие годы. С тех пор она уже не возвращалась в Кисловодск на постоянное житьё, ибо работу — сдельно, по договорам, сверхурочно, — можно было отыскать только в Ростове.
Ребёнок рос, опекаемый семейством Щербаков — дедом, бабушкой, тётями и дядями. Дядя по отцу Константин Семёнович Солженицын до своей высылки немного помогал материально. В конце 1924-го мальчика взяли на несколько месяцев в Новочеркасск тётя Ира и дядя Ромаша, зиму 1925-го Саня прожил при матери в Ростове — за ним присматривала дальняя родственница. Два лета (1925-го и 1926-го) провёл в Гулькевичах, на хуторе двоюродного дяди Михаила Лукьяновича, вместе с дедом и бабкой. Зимой 1925 – 1926 годов Таисия Захаровна окончательно забрала сына в Ростов.
«Книг ещё в сумке я в школу не нашивал, / Буквы нетвёрдо писала рука, — / Мне повторяли преданья домашние, / Я уже слышал шуршание страшное — / Чёрные крылья ЧК. / В играх и в радостях детского мира / Слышал я шорох зловещих крыл. / ... Где-то на хуторе, близ Армавира / Старый затравленный дед мой жил».
Такими запомнились Солженицыну-внуку детские годы и его несчастный дед, чья трагическая история предстанет в поэме «Дороженька». Страшное шуршание чёрных крыл не обминуло деда; самим ходом вещей он был обречён на клеймо «кулак» — так уже к 1930 году звали всех крепких крестьян. Дед Щербак стал ещё одной детской тайной Солженицына, опасным пунктом его социальной анкеты. «В шесть лет я твёрдо знал, что и дедушка и вся семья преследуются, переезжают с места на место, еженощно ждут обыска и ареста... Чекисты на моих глазах уводили дедушку (Щербака) на смерть из нашей перекошенной щелястой хибарки в 9 квадратных метров».
В «Дороженьке» одиннадцатилетний мальчик пытается утешить деда: «Ты — не жалей. / Наследства б я из принципа не взял». Мальчик, проучась несколько классов в советской школе, уже никак не хотел быть богатым (стыдно!), но горестная участь — стать наследницей раздавленного в прах отца, — не обошла дочь: за бывшее имение родителей она заплатила сполна. Смутное время жестоко мстило Таисии за былой достаток родительского дома и привольную молодость — пансионерки, гимназистки, курсистки. Вместо счастливой любви и долгого супружества ей досталось раннее вдовство — и она никогда более не вышла замуж, опасаясь возможной суровости отчима для своего единственного сына.
А сын благодарно запомнит Германа Германовича Коске, ученого немца, художника, близкого друга матери. «Беспомощный, несовременный / Чудак — учитель рисованья, / Из тех, кто в коммунизм военный / Искал разгадок мирозданья. / Семьи не знавший, вечно холост, / Успехи лёгкие отринув, / Всю жизнь отдавший, чтоб на холст / Нанесть одну — одну картину! — / Мучительно не находя / Достойных красок сочетанья, / Он сердцем всё не стыл, хотя / Лишь неудачи и страданья / В его скитаниях сплелись. / За сорок лет, в очках и лыс, / То захолустных пошлых театров / Излишне чуткий декоратор, / То разрисовщик по фарфору, / А то и вовсе не у дел, / Он странно нравиться умел / Проникновенным разговором, / Больным чутьём, вниманьем добрым, / Уменьем видеть красоту / И смело бросить яркий образ / В души смятенной темноту».
Проведя полдетства в дружественной ростовской семье инженера В. И. Федоровского, его жены Евгении и её матери Александры Федоровны Андреевой — начальницы ростовской гимназии, где до революции училась Таисия Захаровна, — Саня встречал здесь и Германа Германовича, учителя живописи детей Федоровских, Миши и Ляли. В разгар вечера у Федоровских, где собиралось самое изысканное общество — артисты, врачи, местные литераторы, университетские профессора — он грустно склонялся над роялем, чтобы спеть ироничного «Магараджу» или модный тогда романс Б. Прозоровского:
В мою скучную жизнь вы вплелись так туманно,
Неожиданно радостна ваша тайная власть,
Ураганом весенним, но совсем нежеланным
Налетела, как вихрь, эта тайная страсть.
Вам девятнадцать лет, у вас своя дорога,
Вы можете смеяться и шутить,
А я старик седой, я пережил так много,
И больно, больно так в последний раз любить…
Трудно было не испытывать к нему симпатии и уж вовсе не нужно было опасаться суровости такого отчима. «Это был наш хороший знакомый. Когда мы с мамой летом уезжали, он жил в нашей квартире. Мама считала, что не должна выходить замуж. Но это неправильно, это была ошибка, я нисколько бы не боялся отчима. Я помню Германа Германовича очень хорошо… такой умный, ученый художник, приятный человек», — вспоминает Солженицын.
Принося себя в жертву сыну, мать дала обет безбрачия. Но первой жертвой стал Герман Коске — как природного немца его схватят в первые дни войны, хотя ему было тогда под шестьдесят, и он уже 40 лет жил в Ростове.
Устроиться комфортно в новой жизни Таисии Захаровне не слишком помогли ни французский, ни немецкий, ни английский, которые она хорошо знала, ни даже стенография с машинописью. Как гражданке
Будто в отместку за свою солнечную голубую комнату в доме отца, где так сладко было нежиться в каникулы, 12 лет она не могла получить в Ростове жильё от государства, за большую плату снимая каморки у частников. Когда же долгожданная квартира была ей с сыном выделена, она оказалась частью перестроенной конюшни в восемь квадратных метров, с низким потолком и оконцами под навесом. Там всегда было холодно, дуло, печку топили углём, да и тот доставался с трудом. Конечно, квартира была без воды и канализации, вёдра приходилось таскать с улицы, стирать бельё в холодной передней и выносить ополоски по морозу. Новая жизнь не прощала
Дядя Ромаша и тётя Ира тоже — на долгие годы — оказались в числе подозрительных и гонимых. Они хотели эмигрировать, пытались даже уехать из Новороссийска, когда это ещё было возможно, но вынуждены были вернуться из-за болезни Ириной матери. Бездетная тётя Ира много занималась развитием племянника. «Тётя мне в ёмкое сердце вковала / Игоря-князя, Петра и Суворова <...> / Тётя водила тогда меня в церковь / И толковала Евангелие», и то, что она могла рассказать мальчику о дореволюционном быте Щербаков, по тем временам звучало убийственным обвинением для всех членов семьи.
Ещё ребенком слышал Саня Солженицын от местных стариков неполитическое объяснение великих сотрясений, постигших Россию: люди забыли Бога. Много лет спустя — на примере самого близкого ему человека, матери, — он попытается понять, как это получилось: тёмные родители воспитали девочку в искренней вере, а городское образование как-то естественно эту веру размыло.
Но хотя новое время было нетерпимо к «религиозной дикости», родным Солженицына достало нравственных сил воспитать мальчика в духе не мудрствующей православной веры — так, как верят простые люди. Простонародная набожность деда с бабушкой сопровождала раннее детство мальчика, проведённое во многих церковных службах. Необычайную свежесть и чистоту этих изначальных впечатлений, как признавался Солженицын, не могли потом стереть никакие житейские испытания, никакие умственные теории.
И был явлен маленькому мальчику грозный знак, с которого и началась его сознательная жизнь.