будут скучать и писать письма?» Саня сочинял пылкие стихотворные объяснения — про её непобедимую холодность, про то, что любовь — это умение отдать, а не капризная жажда непрерывного восхищения. Он горько сетовал, что с ней не обретает силы, а теряет, что при ней он смиренный пленник, тогда как чувствует в себе исполинские силы, скованные её ледяным сердцем, что её опрометчивое «да» с самого начала было пустым и лживым. Он призывал её разорвать липкие путы, и сам как будто был готов бежать прочь от мнимой любви.
К весне 1939-го их отношения зашли в тупик, и первой взбунтовалась Наташа. Длить роман ей казалось незачем — нужно соединиться или расстаться; она предпочитала расставание. Саня ответил письмом, полным страстного огня и бурной нежности. Он горячо раскаивался и на коленях молил о прощении. Он вручил ей заготовленное впрок письмо, где пытался объяснить причины участившихся ссор: они остановились на полпути, спотыкаясь то о вспышки её добродетели, то о приступы его сомнений. А надо идти до конца, жить вместе, быть мужем и женой. Препятствие он видел только в нехватке времени. Женитьба не должна помешать учёбе, его — в МИФЛИ, ее — в консерватории (Наташа, параллельно с химфаком, училась в музыкальном училище). Домашнее хозяйство с тысячами обременительных мелочей не должно затянуть их в болото быта, которое засосало даже самых сильных людей, не дав им расправить крылья.
Они сговорились, что поженятся через год, в конце четвёртого курса. Но градус отношений так и не изменился. Такие же пухлые письма писал он ей летом 1939-го из лодочного похода, где мёрз, мок, плыл, ветер рвал из рук листки бумаги, неделями негде было опустить конверт, и уныло отходил от окошек «до востребования» в очередном пункте маршрута, когда писем от неё не было. Молчание говорило само за себя.
Как только стало известно, что Саня и Кока поедут по Волге в лодке, она заявила: «И я с вами». Саня ответил отказом — в том смысле, что путешествие мужское, лодка небольшая, условия самые спартанские, девушке-пассажирке там делать нечего. Она настаивала, потом вспылила, обиделась и в отместку отправилась на юг с меланхоличным однокурсником Аркадием Репманом (как немец он будет интернирован в начале войны). Молодые люди были в Кисловодске, потом поплыли на пароходе в Батум, где провели вместе неделю (а всего путешествовали целый месяц, кажется, без видимых последствий). Саня нервничал: этого Аркадия он знал и сильно недолюбливал, не доверял ему. «Я не берусь найти ни одного своего знакомого мальчишки, который, будучи на моём месте, не запретил бы тебе этого эксцентричного путешествия или, не будучи в силах этого сделать, не устроил бы грандиозного скандала», — писал он невесте. Он признавался, что солгал и друзьям, и маме, сказав, будто она отдыхает с подругой (а все прекрасно знали, что это не так). Когда её письма приходили, он и радовался, и злился: всё в них непонятно, всё путано, ничего толком она о себе не сообщает, обо всём надо догадываться. Саня так и не уяснил до конца, как прошло
Про осень 1939-го Решетовская тоже вспоминала не без укора. Жених, студент двух вузов, старался не терять ни минуты. Даже на трамвайной остановке перебирал самодельные картонки, на одной стороне которых были записаны имена римских деятелей, события древней истории, на другой — связанные с ними даты. То же самое бывало и перед началом концертов, фильмов, спектаклей — Наташа должна была опрашивать Саню, в какие годы царствовал Марк Аврелий, когда был принят эдикт Каракалы. «Если не предполагалось ни кино, ни концерта, то наши свидания назначались на десять часов вечера — время закрытия читальни. Саня охотнее жертвовал ради возлюбленной сном, чем занятиями!» Но зимой, когда он уехал на сессию, двенадцать дней от неё не было ни строчки…
Они зарегистрировались в загсе на Большой Садовой 27 апреля 1940 года — тогда это было просто: никаких заявлений, испытательных месяцев; зашли и расписались без свидетелей. День выбрал Саня — он любил числа, кратные девяти. После загса подарил жене фотокарточку, с надписью, необычной для новобрачного и известной ныне по публикациям Решетовской (в браке она не сменила фамилию): «Будешь ли ты при всех обстоятельствах любить человека, с которым однажды соединила жизнь?» По прошествии десятилетий и ответ, и обстоятельства виделись супругам по-разному…
Почему-то они ничего не хотели объявлять родителям — Саня не попросил руки Наташи у её матери и ничего не сказал своей; молодожёны поставили обеих родительниц перед свершившимся фактом. Вечером 1 мая, через четыре дня после женитьбы, он признался, что
Между тем Решетовская вспоминала (1999), что накануне регистрации Саня привел её домой (Ворошиловский проспект, 32, кв. 5), хотя, знакомя с мамой, скрыл истинную причину визита. Это было Санино третье по счёту ростовское жилье. Оставив сырую хибару в Никольском переулке и съёмную комнату на Малом проспекте, 15-а (где был прожит последний школьный год), они с мамой въехали в полученную от жилищного кооператива квартиру. Но вместо обещанного благоустроенного жилья в новом доме, за которое был уплачен взнос на деньги от проданного рояля, им достался кусок перестроенной конюшни.
Его и увидела Наташа: «Из маленькой прихожей, где стояли вёдра с водой и всевозможная бытовая утварь, несколько ступенек вело в небольшую комнату на первом этаже с единственным окном во двор. Через окно виднелась колонка; приносить воду было Саниной обязанностью. Комната была тесно заставлена мебелью. Посередине — обеденный стол (из гостиной дедова дома —
Поселиться вместе молодым было негде, и первые дни они жили врозь. Но вскоре Наташа уехала на производственную практику в Московский НИИ красителей. Познакомилась с дядей, братом матери, кинодраматургом В. К. Туркиным и его первой семьей, подружилась с юной кузиной Вероникой. А Саня, по обыкновению, слал вслед горькие строки: «Ты убиваешь меня своим молчанием. Ты обещала часто-часто писать. Видно, обещания забываются. Ты уже две недели в Москве, а я не знаю ни одного твоего шага, где бываешь, что делаешь. Какая ты разная — вместе со мной и в разлуке. Вот и снова ты меня обманула. Эх, Наташа, Наташа…»
Но 18 июня Саня сам приехал в Москву на летнюю сессию; конечно, они помирились. Дядя Валентин Константинович советовал провести каникулы в Тарусе, в дачном посёлке московской литературной богемы; и в конце июля им удалось снять отдельную хату у самого леса. Всего через семь лет после женитьбы, пережив войну, арест и пятилетнюю разлуку с женой, Солженицын вспоминал свой медовый месяц как время ссор и обид — «из-за несладицы, из-за вспышек, из-за неприходимости одного характера к другому».
Кажется, семейное счастье так и не захватило его целиком, и даже в первые тарусские рассветы он мог выскользнуть из комнаты, чтобы окунуться в толстый том истории Петра I, в конспекты, в собственные воспалённые мысли. Эту вину задним числом он за собой признавал — во всяком случае, понимал чувства жены, когда отгораживался от неё мрачностью, хмурой одержимостью. «Только ты ведь обманешь: кольцо / Моих рук на заре разомкнёшь — / Почуждевший, холодный уйдёшь / Карла Маркса читать на крыльцо. <...> / Я проснусь и увижу, что рядом / Нет тебя, что опять уволок / Тебя жребий твой, выбор жестокий. / Я неделю всего как жена, / А опять просыпаюсь одна / И полдня провожу одинокой».
Теперь очевидно — испытание браком никак не могло повлиять на однажды выбранный путь, на