окажется, что за десять лагерных месяцев он успеет основательно проштудировать несколько учебников по физике, вчитается в Макса Борна, увлечётся теорией относительности Эйнштейна, жадно проглотит вышедший весной и принесённый с воли официальный отчёт военного министерства США о первой атомной бомбе. Единственный свой козырь (час или два в день свободного времени) он поставит на
«У нас тут имеются сведения, — сообщал он жене в конце мая, — что при СНК создано специальное 1-е управление под руководством Берия, которое ни на что не взирает в борьбе за создание атомной бомбы. Нужен заключённый — его освобождают и посылают туда, куда им требуется».
Ещё в начале зимы в лагерь приезжал какой-то тип и велел заполнить учетные карточки ГУЛАГа. «Важнейшая графа там была “специальность”. И чтоб цену себе набить, писали зэки самые золотые гулаговские специальности: “парикмахер”, “портной”, “кладовщик”, “пекарь”. А я прищурился и написал “ядерный физик”. Ядерным физиком я отроду не был... Был год 1946, атомная бомба нужна было позарез».
Его не освободили. Но совершенно неожиданно, 18 июля 1946 года, выдернули из лагеря. К тому моменту его работа по паркету стала гораздо умелей, не так сильно, как в первые дни, болели колени и спина, меньше сводило пальцы рук, заживали ссадины и ушибы. По вечерам соседи стучали в домино, играли на баяне, но он научился, впиваясь в свои книги, ничего не слышать. Ещё 17-го он размеренно занимался физикой — полчаса утром до работы и пару часов вечером, до отбоя.
В то утро он стоял на разводе в плотницкой бригаде, когда вдруг нарядчик отвел его в сторону и с внезапным уважением сказал что-то о распоряжении министра внутренних дел. «Я обомлел. Ушёл развод, а придурки в зоне меня окружили. Одни говорили: “навешивать будут новый срок”, другие говорили: “на освобождение”. Но все сходились на том, что не миновать мне министра Круглова. И я тоже зашатался между новым сроком и освобождением».
Жена уже неделю находилась в Ростове. Он успел написать ей перед отправкой несколько слов: «Обстановка моего отъезда спокойная, не походит на 9. 2. 45 и даже на обычный этап… Уезжаю туда же, где был год назад в это же время».
Легко можно было догадаться, что этап отправлялся в Бутырки. Его привезли сразу после обеда, но тюрьма была так перегружена, что приёмка арестанта, ждавшего в боксах очередных процедур, длилась одиннадцать часов, и только в три ночи Солженицына впустили в камеру. Этой грязной, липкой, рассчитанной на 25 человек, но вместившей раза в три больше, 75-й бутырской камере, где люди спали вповалку на нарах и дополнительных щитах, мечась от духоты и отгоняя огромных жирных мух, где воняла параша, и электрические лампы били по глазам, он посвятит в «Архипелаге» восторженные, вдохновенные строки. «Я был счастлив! Там, на асфальтовом полу под нарами, в собачьем заползе, куда с нар сыпались нам в глаза пыль и крошки, я был абсолютно, безо всяких оговорок счастлив».
Утром стало понятно, что сидельцы камеры относятся к двум разным потокам: к новичкам (каким он сам был год назад) и к набранным из разных лагерей специалистам — физикам, химикам, математикам, инженерам-конструкторам. Значит, понял Солженицын, он здесь именно как
О двух месяцах, проведённых среди умнейших, образованнейших людей, Солженицын скажет вполне поэтически:
Но по вечерам споров не было, а устраивались лекции и концерты: «Кто-то читал лекцию о Корбюзье, кто-то — о нравах пчёл, кто-то о Гоголе». Читали стихи, сочинённые в тюрьме, и в камере плакали… Ничего своего, довоенного или военного, чем он прежде так дорожил, Солженицын читать не мог: что-то не пускало, не рифмовалось с нарами и парашей. «С той камеры потянулся и я писать стихи о тюрьме. А там читал вслух Есенина, почти запрещённого до войны… И до войны, учась в двух вузах сразу, ещё зарабатывая репетиторством и порываясь
В эти летние месяцы должна было решиться дальнейшая судьба Солженицына-зэка: в 75-й держали контингент, назначенный к секретной научной деятельности. Но где именно? Через две недели (30 июля) его вызвали на Лубянку. Снова был знакомый цикл — с боксами, коридорами, банями и прожарками. «Допрашивал меня какой-то в штатском; но так как полковник перед ним вертелся, мне стало ясно, что в штатском был генерал. Он спросил, занимался ли я атомной физикой. Я отвечал: с общими вопросами знаком, физмат кончал. “А с какими вопросами?” Я нарисовал принципиальную кривую, которая показывает, где какие возможности атомной бомбы существуют, где нет, по атомным весам, по физическим элементам. Он понял, что я не вру. Поинтересовался: “А экспериментальный опыт имеете?” Я признался, что эксперимента не знаю. “Хорошо”». Лубянка отпустила с миром. Потом его снова вызвали на беседу, уже в самих Бутырках: «Математик?» «Да». «Рассчитать колебательный контур можете?» «Конечно, могу». И его наметили для работы по специальности в радиотехническую
Математика определила университетскую молодость Солженицына и решила его военную судьбу — теперь она спасала ему жизнь. «Вероятно, я не пережил бы восьми лет лагерей, если бы как математика меня не взяли на четыре года на так называемую “шарашку”». Он много раз писал, что обязан жизнью этим
В сентябре 1946-го, чтобы не держать в переполненных Бутырках, зэков повезли обычным порядком, с пересадками и пересылками. Этап, несмотря на близость пункта назначения, оказался хлопотным. В Иванове на запасных путях начальник конвоя, не сильно церемонясь с ценным кадром, проломил ему ногой крышку чемодана — зэк «не так сел» по команде. На Ивановской пересылке спецнарядники ночевали в камере малолеток, среди воров, и «имели с ними беседу». В Рыбинске конвой не вышел; людей протащили до Бологого, потом повернули назад и всё же высадили — в бывшем монастыре. Теперь это была городская тюрьма № 2: «покойная, дворы мощёные пустые, старые плиты во мху, в бане бадейки деревянные чистенькие».
Наконец, 27 сентября, после всех положенных тюремных процедур, их доставили к месту работы.
Глава 3. На островах. Рождение Глеба Нержина
