— Подождать, что ли?
— Подожди, голубчик, День Победы встретим и двинемся… В мае…
И эти слова послужили яростному спору Зотова с Марией. Такого у них не было никогда.
— Вам надо доспорить безбоязненно, — сказал Витька Громобоев.
И увез их на водохранилище, где у него была изба. Потом уже узнали, что это была изба Миноги.
Двадцать лет прошло! Господи!
И у всех надежда, что жизнь и мир можно переделать умело и с достоинством.
Еще зимой дед позвал Зотова.
— Петька… — сказал дед. — Мне уходить пора, а куда — поглядим, если покажут, а может, никуда, а может, в тебя… Вот дождемся Дня Победы и пойдем с бабушкой.
— Что ты это надумал?
— Хватит. Сто четыре года. А тебе завет — тетрадки свои не бросай. На старое обопрешься — легче в новое прыгать.
— Дед… а во что новое?
— Надо догадаться, как жить, когда в мире мир…
Хотел было Зотов перебить, дескать, сейчас все об этом думают, но он палец поднял — цыц! — и сказал главное, которого Зотов еще не слыхивал:
— И бороться со злом оборачивается злом, и не бороться со злом оборачивается злом — вот противоречие. Вот противоречие, Петька! Значит, зло есть нечто неведомое.
— Так…
— Пора узнать, что есть зло и с чего оно начинается. Тогда и откроется — как его не начинать…
А Зотов как в проруби тонет.
— Дед, дедушка… почему такая печаль?… Неужели нам в этом десятилетии расставаться?… Такая сладкая привычка жить возле тебя. Так было прочно, что ты меня старше и все скажешь, а чего не знаешь — не солжешь мне ни языком, ни рукой… Неужели не осталось года твоей любви ко мне?… Может быть, еще передумаешь ты?
— Хватит, Петька, хватит. Будет тебе за сотню, и ты задумаешься: не пора ли?
— Ну подумай, дед, подумай. Может, бабушка отговорит.
— Да она-то вот и устала. А как я ее одну туда пущу?
— Куда, дед?
— Да в этот, в сапожниковский вакуум. Холодно ей там будет… у кого на груди заснет? Привыкла она… За столько лет сердца наши срослись… да и отстучат вместе.
— Дед, дед… Жизнь моя.
Ему бы, дураку, запомнить этот разговор, но так вышло, что они с Марией накануне Дня Победы оказались на водохранилище, и отвел их туда Громобоев.
Они, как всегда, спорили, а Громобоев из угла мерцал бутылочными глазами.
Вдруг стало темно, ахнул, а потом заурчал гром, буря дунула в стены.
— Как бы стекла не полетели, — трезво и озабоченно сказал Громобоев. — Я ставни закрою. Свет не включайте, пробки полетят к черту, — в воздухе электричества на две грозы. Так посидим. Скоро кончится.
А стены дрожали, выдерживая ветер… Громобоев снаружи захлопывал ставни, будто ладонью комаров бил.
— Вот видишь, Петенька, сидим в темноте, — сказала Мария. — Опять в темноте… Все небывалое, сотворенное человеком, все рукотворное, даже лампочки, даже стекла, даже стены дома могут привести к гибели. Как же узнать — творчество спасение для жизни или нет? Видно, самой жизни этого знать не дано.
Как отличить божественный принцип от дьявольского?
— Между ними есть одно заметное отличие, — сказал Громобоев. Они не видели, как он вошел. — Бог не требует расписки, а дьявол требует. Потому что богу важно знать — чего ты стоишь, если дать тебе свободу, а дьяволу достаточно знать, что ты у него в руках.
И эти слова были сильнее грома.
Громобоев оставил нас и пошел отпирать ставни.
Буря кончилась. Месяц лежал в воде лодкой непричаленной, и таращились звезды. Громобоев сидел на берегу хранилища воды.
— Сиринга, — сказал он. — Сиринга.
И достал плохонький най — музтрестовскую губную гармонику, дальнее подражание волшебной флейте великого Пана, бога природного вдохновения, бога-поводыря.
— Зотов! Кто здесь Зотов? — раздался крик.
— Ну я…
— Домой… Быстро, — кричал парень с бумажкой в руках.
Потом они бешено мчались рядом, проламывая кусты.
В автобусе сидел Немой. Шофер с бумажкой в руке и Зотов влезли.
На заднем сиденье уже был Витька Громобоев.
…Когда Зотов вылетел из лифта, дверь квартиры приоткрылась, и их впустили.
Зотов успел. Они увидели, что он все же пришел. И губы деда шевельнулись, будто он хотел сказать: «Ну пошли».
Держась за руки, они чуть усмехнулись друг другу, а потом стали смотреть неподвижно.
Они оба умерли в мае, в День Победы, держась за руки.
— Отмаялись, — сказала Клавдия.
Немой закрыл им глаза.
Раздался дикий, нечеловеческий вопль, все опустили головы, и только потом их объяла дрожь.
Это Громобоев завыл по-волчьи, по-нелюдски, по-неведомо-звериному. Будто воет природа, не успевшая довести дело до неизвестного нам рубежа.
Потом он резко оборвал вой и уставился в окно.
И тогда все поняли: оказалось, это ветер воет в сквозняках на лестничных клетках, в лифтовых колодцах и распахнутых дверях.
После этого он вышел из комнаты и исчез.
Он исчез, а Зотов записывает через год, что было.
После смерти деда вышел Зотов на пенсию. Описывать, как он вышел на пенсию, не будем, — вышел и вышел, как осенний лист упал. Природное дело. И остался он совсем один, делать было нечего. И беззаботный он стал человек. Все, кто старше его, убиты друг другом, все, кто моложе, — стремятся друг друга убить преждевременно.
«Санька приезжал на соревнования в Москву. Он кого-то там победил, кто-то ему накостылял в полутяже. За это ему дали постоять на подставке с номером, и две минуты он был памятником самому себе. Стютюэтка, мать его… „Как вы достигли таких результатов?“ — „Сначала у меня ничего не получалось, но потом…“- „Какие вы испытывали чувства, когда стояли на…“- „Неизъяснимые…“
— На хрена я в Москву приехал? В армии лучше. Я баб видеть не могу.
— Напрасно, — говорю. — Это не по-зотовски. Баб надо любить.
— А как, дед?…
— Неужели не знаешь?… Сильно… Чему вас только в армии учат?
— Дед, Сапожников не появлялся?
— Нет. Зачем тебе?»
Зотову лично стало наплевать, есть живая материя вакуума или ее нет. И была ли жизнь до появления нашей вселенной, которая не то разлетается после взрыва, не то расселяется после живого сжатия великого сердца вселенной. Но он любил любить, и ему хотелось, чтоб так было сплошь и кругом.
В общем, они пошли навестить зотовского праправнука Сережку-второго, бедного малыша, которого математики родили, чтоб отделаться.