— И мать их София — они все, ребята, либо работают на буфет, либо — выдумки. А любовь и вовсе ловушка — зашла курица в аптеку и сказала ку-ка-реку… дайте, дайте мне духов для приманки петухов, — вот вся любовь, и лягемте у койку. И ничего, кроме буфета, нет… Приняли у стойки свои триста, заели конфеткой и запели: мы дети Галактики, — и все… Жизнь есть жизнь… Все, ребята, отлетался, время мое кончилось.
— Идем, идем, старый, — сказала Нюра. — Баб она продала, а мужика еще в глаза не видала.
— Ты, слышно, много видала, — сказала Болонья негромко.
— А чего мне их видать… — лениво сказала Нюра. — Я их делаю.
Громобоев делает погоду. Нюра — мужиков. Сапожников — идеи. Панфилов — образы, а Зотов — только записки по дороге. Но их нет. Значит, дорога его затоптана. И все они — фантазия.
Нюра повела его к мотающейся стеклянной двери, он споткнулся и вышел, а ребята потянулись вслед не поймешь за кем…
— А платить кто будет? — высоко спросила Болонья.
— Виноват, исправлюсь, — ответил последний из уходящих и кинул на стойку десятку.
Он догнал остальных. Дверь еще мотнулась, и Зотов услышал, как вслед им в стенку со свистом рванул стакан.
На улице шел дождь.
— Иди домой, — сказала Нюра. — Похоже, беда какая… Дверь нараспах открыта.
— Проводи, — сказал Зотов. — Морозно мне.
Они поднялись в лифте, вошли в квартиру без ключа. Никого не было.
— Ну, иди, — сказал Зотов. — Все нормально.
В груди пекло, и затылок застыл, будто зажат в кресле у зубного врача.
Это не страшно, что мы уходим. Страшно, что с нами уходит все, что мы пережили, все города, где мы не бывали, и, главное, города, где мы никогда не будем, все утра, полдни, вечера и полночи, все впечатления сердца и глаза и запахи цветов, воздуха и воды…
Жалко, черт возьми.
И тени колонн… и тени колонн…
Я иду по небу, как по тонкому льду.
Как жалко расставаться с привычной грядкой, на которой ты произрастал и на которую тебя посеяли…
Какой знакомый теплый запах шинели и куска хлеба, и крик петуха, и снова запах весны сквозь щель зимнего окна…
Лебеди над зеленым морем. В синем небе с облаками, как лебеди. А на горизонте — рыжие горы с пятнами облезлого ледника.
Лебеди… Если ты лебедь — неважно, что ты родился в курятнике. Важно, что ты вылупился из лебединого яйца.
Зотов сам не знал, спит он, или бредит, или грезит; он начал подниматься в воздух и закрыл глаза.
— Это могло бы случиться значительно раньше… — сказал он.
— Твоя смерть? — спросил голос.
— Нет… Лебединые крылья…
И Зотов поднялся в воздух и увидел…
…Бедность. Тишина. Высокое небо.
Пустота негромкой земли. Кибитка на горизонте.
— Никогда не показывай, что ты общаешься с иными мирами, — сказал Зотов ему.
— С какими мирами? — спросил Витька Громобоев.
— Молодец… Так и держись, — сказал Зотов. — Иначе тебе этого не простят.
— Кто?
— Вот видишь — ты спросил «кто?». Значит, «что» не простят, ты знаешь сам? Ладно… Не отвечай… — сказал Зотов. — У тебя будут выпытывать, а ты не говори… Мне самому до смерти любопытно, как ты это делаешь… А?… Ну ладно… Ничего не отвечай. Слушай молча, а я тебя буду уговаривать…
Громобоев кивнул.
— Что? — спросил Зотов, надеясь на ответ.
— Я молчу.
Зотов тогда прерывисто вздохнул и сказал:
— Всегда притворяйся, что ты умеешь меньше, чем умеешь… и слыви недоразвитым… Иначе тебя спросят — почему ты умеешь, а я нет? И тебе придется отвечать. А тогда никакая скромность поведения тебя не спасет от пинков. Потому что любое твое объяснение никого не устроит… Поэтому — молчи. И если спросят, как тебе удается сделать то, чего другим не под силу, отвечай: «Упорной тренировкой…» Часть вопрошающих отвалится. А если остальные спросят: а почему нам тренировка не помогает? Отвечай: «Мне попался лучший тренер, чем вам…» Но упаси тебя боже признаться, что твое умение приходит само, когда ты общаешься с глубинной природой, которая одна для всех, кроме бессердечных… Говори всем — тренер был хорош, и я насобачился.
— А если спросят: а как тренер догадался, что надо тренировать именно тебя? — спросил Громобоев.
Но свежий ветер принес только запах снега, воды и травы, и Зотов не ответил.
— А теперь скажи мне то, что ты хочешь мне сказать, и что можешь, и что я заслужил по твоему доверию ко мне… — сказал Зотов.
Громобоев посмотрел на него, отвел глаза, потом произнес отчетливо и буднично:
— Вы ошиблись, Петр Алексеевич… Я не общаюсь с иными мирами.
— Ну-ну… — сказал Зотов. — Я всего лишь прокладываю свою дорогу… Я понимаю, доверять мне не обязательно.
— Вы не поняли опять… Я не общаюсь с иными мирами, — сказал Громобоев. — Я сам и есть иной мир. — И добавил: — Только спокойненько.
Зотов взялся за грудь.
— То есть? — прошептал он. — Кто же вы?
— Пан.
— Панов у нас не любят… — произнес Зотов. — Рождение ваше скрыто темной завесой… но панов у нас не любят.
— Вы опять не поняли меня, — сказал Громобоев. — Я Пан — бог природного вдохновения и пешеходной тропы.
Весенний ветер начал дуть с неодолимой силой.
— И на земле у меня только один враг, — сказал Пан.
— Кто? — спросил Зотов.
Он поверил сразу, и все в его душе облегчилось и стало ясным и светлым, и он понял, что умирает и теплый ветер отделяет его от холма.
— Нет, — сказал Пан. — Это еще не смерть.
— А кто твой враг на земле? — спросил Зотов.
— Враг только один. Термин.
— Я вас не понимаю… — в светлом отчаянии сказал Зотов. — Кто?
— Термин… — сказал Пан. — Римский бог межевого камня… Пограничный бог. Ему поклонялись как примирителю споров и с песнями о перемирии поливали камень жертвенной кровью… Когда-то ему поклонялись явно, теперь — тайно. Бог разделения. Бог отдельного шага… Бог стоп — кадра… Бог остановки и зависти… Бог мертвой части, тормозящей развитие живого целого… Бог окаменения и окостенения… Бог наживы явной и тайной… Бог амбиции, бог самовосхваления… Бог сформировавшегося вида, то есть тупика эволюции… Бог ненависти к перерастающему и обтекающему его движению… Бог разводов, разрядов, склок, категорий, титулов, чемпионов, отметок… Враг метаморфоз, трансформации… Враг слова… Мой враг… Ибо часть отграниченная есть труп.
Ветер сорвал с Громобоева шляпу, и он погнался за ней.