моего характера. Мне всегда больше удавался труд, за который отвечал я единолично.
Признаюсь, что мне нелегко было строить отношения с руководителями министерства. Я охотно брался за поручения руководства, которые считал целесообразными, и с полной добросовестностью выполнял их. Но я не выносил мелочной опеки над собою при выполнении этих заданий, предпочитая выносить на суд критики то, что сделал самостоятельно. Притом я не скрывал неприятия ненужной опеки, а руководящие указания, в которых усматривал какие-либо несообразности, открыто оспаривал, за что, случалось, выслушивал неодобрительные суждения. Нетрудно понять, какое чувство неудовлетворенности рождалось у меня в этих случаях.
Сказанное выше далеко не исчерпывает всех причин и мотивов моих «центробежных» стремлений. Тем не менее я подвожу тут под ними черту и перехожу непосредственно к перипетиям моего ухода из МИД.
Первым свидетельством такого намерения может служить дневниковая запись от 30 марта 1947 года, сделанная в Москве в период моей командировки на совещание Совета министров иностранных дел. Приведу оттуда соответствующий отрывок:
«Мне пора на родину, к родным пенатам – мне очень тяжело дальше переносить заграницу…
Да, пора! Уже три с половиной года я живу за границей. Я всерьез озабочен этим вопросом. Именно имея в виду подготовку почвы для возвращения, я и предложил прошлой осенью Молотову прислать ко мне советником-посланником Царапкина. Сейчас он уже в Вашингтоне, и мои шансы, таким образом, возросли.
Я намерен поставить вопрос о возвращении в конце 1947 года, с тем чтобы отъезд осуществить к лету 1948 года. Сейчас об этом говорить рано, так как я всего еще год нахожусь на посту посла в Вашингтоне, притом все время бываю в разъездах. Через год это будет совсем другое дело. Возможно даже, что тогда я смогу поставить вопрос и более радикально».
Более радикально… Это просто не досказанная до конца давняя мысль об уходе из МИД.
Но уже две недели спустя я решил не откладывать дела в долгий ящик и в середине апреля вел на эту тему настоятельный разговор с заведующим Отделом кадров МИД М. А. Силиным и с работником Отдела загранкадров ЦК ВКП(б) Струнниковым, а затем в мае возвратился к этой же теме в беседе с заместителем Силина Сулицким (в Вашингтоне). Во всех трех случаях речь пока шла только о возвращении в скором времени на родину (об уходе надо было говорить не с ними). Моя инициатива ни у кого из них одобрения не встретила, но это не подорвало у меня надежд на конечный благоприятный ее исход.
Правда, не обошлось дело и без сомнений, которые временами возникали у меня. Не выглядят ли мои намерения, думалось мне, как попытка уйти с фронта? Куда – в тыл? Нет, отвечал я в таких случаях самому себе. Я просто добиваюсь перевода с одного фронта на другой – с дипломатического на идеологический. И этим ответом утверждался в мысли довести свои стремления до логического конца.
21 июля я получил указание В. М. Молотова выехать в Москву в связи с одним заданием, тему которого он не уточнил. Гадая о цели вызова, я не исключал и предположение, что речь в Москве пойдет о последствих моих апрельско-майских демаршей по давно наболевшему вопросу.
Приняв во внимание, что телеграмма Молотова не содержала повелительно звучащих слов «немедленно», «срочно» и т. д., я готовился в дорогу без особой спешки.
Прибыв в Москву 1 августа, В. М. Молотова я там не застал. После парижского Совещания министров иностранных дел СССР, Англии и Франции в июне – июле он, как мне сообщили, уехал в отпуск в Сочи. В этом чувствовалось некое новое веяние в работе министерства, в котором слово «отпуск» было на многие годы изгнано из лексикона.
Это новшество, свидетельствовавшее о наступлении более спокойных времен, натолкнуло и меня самого на мысль об отпуске. Не отдыхал я с 1939 года.
В беседе с А. Я. Вышинским, замещавшим министра, я затронул эту тему, и он высказал мнение, что Молотов вряд ли станет возражать против моего отпуска. Не скрыл я от Вышинского и свое вызревшее к тому моменту твердое намерение поставить вопрос о возвращении из Вашингтона на родину.
– Вячеслав Михайлович в курсе ваших намерений, – улыбнулся Вышинский и добавил: – Но я дополнительно поговорю с министром обо всем этом вечером. Между прочим, Николай Васильевич, до отпуска вам надо заняться одним важным заданием, – предупредил он меня. – Министр ждет от вас обстоятельной докладной записки о новых тенденциях в американской внешней политике. Тщательно проанализируйте «доктрину Трумэна» и «план Маршалла» и попытайтесь наметить их политические последствия. Тема вам хорошо знакома, а необходимые материалы вы найдете в Отделе США и в секретариате министра. Двух недель вам хватит на это?
– Вполне хватит, – заверил я его.
Свое обещание поговорить обо мне с Молотовым Вышинский выполнил. Уже через день он известил меня о согласии Молотова на мой отпуск и посоветовал мне, не откладывая, пройти в кремлевской лечебнице медосмотр, необходимый для получения путевки в санаторий Совмина в Сочи, что я в скором времени и сделал.
Но как ни нуждался я в отдыхе и лечении своих переутомленных нервов, первоочередной для меня все же была задача возвращения из Америки. Меня беспокоило, что Молотов никак не реагировал на мой разговор с Вышинским об этом. «Несколько дней назад, – писал я в дневнике 6 августа, – я поставил перед В. М. вопрос о возвращении на родину… К сожалению, пока ответа не имею. Возможно, получу его завтра». Но и через два дня, 8 августа, я с беспокойством отмечал: «О реакции В. М. на мою просьбу мне пока ничего не известно».
В этот же день я написал министру письмо, которое ниже привожу полностью:
«Уважаемый Вячеслав Михайлович!
Я прошу прощения за то, что беспокою Вас во время отпуска. Я решил написать это письмо во избежание какой-либо неясности в отношении постановки мною вопроса о моей дальнейшей работе в США.
1-го августа с. г., в день моего прибытия в Москву, я в разговоре с тов. Вышинским, наряду с вопросом об отпуске, затронул также вопрос, который в течение последнего времени все более отчетливо встает передо мной, – о моем возвращении в СССР. Об этом я в предварительном порядке говорил в апреле с. г. с т. т. Силиным и Струнниковым (ЦК ВКП(б)) и в мае с. г. с тов. Сулицким (в Вашингтоне). Я сказал тов. Вышинскому (для передачи Вам), что считал бы целесообразным перевод меня на работу в СССР, так как я нахожусь на заграничной работе уже в течение весьма длительного времени – через 3 месяца исполняется 4 года моей работы за границей, в том числе 3 года в США.
Я добавил, что если мое пожелание невозможно осуществить в ближайшее время, то мне хотелось бы иметь перед собою отчетливую перспективу, например, в виде решения в принципе вопроса о моем возвращении в более или менее определенный срок, который Вы могли бы предварительно указать.
Мотивом постановки мною этого вопроса является мое твердое убеждение, что со многих точек зрения для советского дипломата нецелесообразно оставаться на посту за границей бессменно в течение слишком продолжительного периода и что в случае возможности обеспечить замену заграничные кадры следует обновлять. В этом убеждении я, разумеется, не делаю исключения и для себя.
Жду Ваших указаний.
С искренним приветом
(Н. Новиков)
8.VIII.47 г.»
11 августа из секретариата министра мне передали копию моего письма с такой резолюцией министра: «Тов. Новикову Н. В. Вопрос о Вашей дальнейшей работе рассмотрим после окончания Вашего отпуска. Об остальном договоритесь с т. Вышинским. В. Молотов. 10/VIII».
В дневнике за этот день я записал:
«В. М. ответил на мое письмо, заявив, что вопрос о дальнейшей работе будет рассмотрен по моем возвращении из отпуска. Значит
Лишь 20 августа положение наконец прояснилось. В этот день я записал: «Кажется, сбывается долгожданная мечта! В принципе решено, что я больше не поеду в Вашингтон».
Если дело обстояло так благополучно, то к чему же тогда относилось словечко «кажется» с неким