Два дятла торопливо обстукивали дуб, разгоняя синиц, подхватывали с земли хлеб и летели к своей сосне.
И вот сквозь шелест деревьев и птичью звонкую разноголосицу пробился новый звук. Он доносился глухо. Я обшаривала с биноклем кусты и деревья и никак не могла сообразить, что за звук и откуда он. Вспомнила про дупло, навела бинокль и различила в глубине длинный светлый клюв. Это был дятлёнок.
— Ки-ки-ки-ки-ки! — кричал он на весь сад…
Над сизыми иголками старой ели поднялись молодые побеги. Цвёл пышный куст бузины возле забора. Дятлят не могли теперь заглушить ни пролетающие самолёты, ни дожди. В дупле маячила всегда одна голова с красным лбом, один орущий клюв. Но, судя по тому, как с темна до темна трудились родители осанистый отец и проворная, словно синица, мать, — детей было много. Голоса их крепли, и минутами казалось, что кто-то без смысла выбивает металлическую ноту на пишущей машинке.
Вылетели из гнёзд птенцы горихвосток, трясогузок, мухоловок. Они кормились под дубом, отдыхали среди его листьев, и часто невозможно было отгадать, чей малыш, пухлый, нежно и неопределённо окрашенный, прижался к стволу и крепко спит под шум дождя. И только когда он зевал и потягивался, то по расправленному крылу я узнавала в нём зяблика или мухоловку-пеструшку.
Появились и молодые воробьи. Вот воробей-отец треплет корку хлеба. Двое сыновей, обскакивая друг друга, пищат, дрожат, разевают рты, и он торопливо, нервно суёт им в горла хлеб. Один выронил крошку. Другой моментально склевал. Тот, что выронил, сердито наподдал брату, тут же присел перед отцом и жалостно затрепетал. Ещё трое, теснясь, запрыгали вокруг воробья, и он не выдержал, рванулся вверх и чуть не влетел мне в лицо — я стояла у окна.
Воробьи улетели. Грелись на солнце сиреневые сосны. Под соснами, в кустах акаций, кто-то возился, раскачивая ветки, перепархивал беззвучно. Я вдруг заметила, что в саду тихо. Достала бинокль.
Из дупла высовывалась голова с красным лбом. Дятлёнок смотрел вниз. Так же внимательно он поглядел вверх и вылез до пояса. Но тут же спрятался. Донеслось его негромкое взволнованное «кри-кри», и он выдвинулся решительнее. Цепляясь за кору, шагнул из гнезда и всем телом прильнул к дереву.
Вместе с ним я испытала страх. Подо мною пропасть. Над головой нет крыши. Бьёт яркий свет, весь ты на виду!
Птенец забил крыльями, оторвался, словно падая, и я увидела первый вылет дятла…
За окном стал появляться отец в сопровождении двух детей. Куда девалась мать с другими птенцами, я так и не узнала.
Отец растил двоих. Они были разные, его дети, — один крупный и толстый, другой щупленький. Скоро я заметила, что большой не подпускает меньшего, и всё, что находит отец, достаётся только ему.
Вот они сидят, все трое. Я растёрла по дереву кусочек сала, и отец прилежно подчищает кору. Птенцы ждут. Дятел вылизал, потянулся к детям. На конце клюва — белый шарик. Большой птенец отпихнул маленького, птицы соприкоснулись клювами, толстый проглотил сало. Хотел отодвинуться, но отец вытолкнул изо рта ещё шарик. И этот достался сильному.
Шли дни, и я наблюдала, как они летают втроём, как набирается здоровья рослый птенец и чахло тянется другой.
И вдруг он явился без отца, тот, слабенький. Когда я подняла от стола голову, он сказал несмело:
— Крик.
Я кинула хлеба. Он слетел на землю. И тут появился его брат, тоже один. Он бесцеремонно подобрал кусок и улетел. А меньший прижался к земле, запрокинул голову, смотрел на меня снизу вверх, и видно было, какие у него острые плечи и узкая грудь.
Я поскорее отломила хлеба и бросила. Ловкий воробей выхватил у дятлёнка кусок чуть не изо рта. Снова я кинула, и опять опередил воробей. Дятлёнок метнулся, вцепился на миг в подоконник и отлетел на ствол.
От спешки у меня крошилась булка… Наконец я увидела, как дятлёнок накрыл собою кусок, спрятал его под живот.
С тех пор он надеялся на меня, а я всегда была наготове. Прилетал он бесшумно. Пока работала и не двигалась, он молчал. Но едва я шевельнусь, как он произносил:
— Крик!
Крик — это и стало его именем.
Пышная сойка уверенно, с пренебрежением к мелкоте, слетела прямо на воробьёв, и они брызнули кто куда. Сойка затолкала жёлудь в рыхлую сырую землю, отпрыгнула, взяла палый лист, накрыла сверху. Подобрала прутик, уложила на лист… Пришла осень.
Осень наступила, а я ещё не видела, чтобы Крик долбил деревья. Он легонько постукивал по коре, зевал по сторонам и, если не было подачек, улетал. Я считала себя виноватой. Зачем приучила его к лёгкому хлебу? Зачем баловала? Не пережить ему зимы…
Но тот хлеб, которым кормила его я, он все-таки учился обрабатывать. Он пользовался на дубе отцовской кузницей — наростом с ямкой посредине. Я видела, как он вложил туда корку. Она сразу выпала. Крик соскочил, поднял её, вложил, ударил — и она очутилась у него в клюве. Хлеб почему-то не держался в кузнице, и я не могла понять, каким образом у других такая работа ладится.
Но упорство у дятлов в натуре. Если хлеб вываливался, Крик успевал прижать его к стволу грудью и так склёвывал. Следующий кусок опять заталкивал в кузницу, и всё начиналось сначала…
Между тем сад отцветал. Опустилась и поблёкла бузина, её яркие гроздья сморщились в комки. Подкашивались длинные стебли иван-чая, сошли его цветы, отлетел и пух, а тот, что остался, был всклокочен дождём и ветром.
Дятлёнок сунул в кузницу хлеб и не отщипнул, а вывинтил крошку. Кусок остался на месте. С новой для меня ухваткой Крик вбил кусок поплотнее, вывинтил ещё, и когда вывинчивал, то щурился от усердия.
И я перестала его кормить. Пускай добывает своих червяков и личинок. Пусть учится как следует. Зима идёт!
Дожди трамбовали размокшую листву. Она чернела, сливалась с землёй, сыпались новые листья, чтобы тоже обратиться в почву. Давно пропали зяблики. Синицы и поползни появлялись редко, нет воробьёв, не видно и дятлов. Оголявшийся дуб не походил больше на гостиницу.
Настал день, когда я разложила на койке рюкзак и начала собирать вещи. В комнате было сыро, холодно, среди дня стояли сумерки. Я принялась связывать книги.
— Крик! — донеслось из-за окна.
Он сидел на обломанной ветке и ждал. Я не выдержала, кинула в форточку печенье. Крик только проследил, как оно упало. В форточку дуло, я притворила её, а он за мной наблюдал.
Я заметила, что красный лоб — признак юности дятла — начал у него чернеть. Крик повзрослел, но по-прежнему оставался небольшой, лёгкой птицей. И опять я подумала о зиме.
Затем я увидела, как он встрепенулся, расправил и почесал крыло и живо перескочил с сучка на ствол. Он согнул шею так круто, что его затылок стал острым, и взялся за работу. Как он долбил! Он что-то выбивал из-под коры, вывинчивал, вышибал, и тело его содрогалось, а хвост каменно упирался в ствол.
Он повернул ко мне голову с широким важным лбом, и я уловила, что выражение достоинства, свойственное этим птицам, появилось и у Крика. Будто он понимал, как лихо пришлось бы без него и старому дубу, и дряхлеющей сосне, и что вообще лесу без дятла не жить…
Я складывала листы бумаги — работу, сделанную мною за лето. Но куда больше радости доставляла мне сейчас другая работа, звуки которой доносились через стекло.
За окном стучал дятел. Это работал Крик.