казались маковым цветом среди снежного поля. Тем ужаснее выглядели орды, составлявшие некогда грозный корпус Нея.
Вышедший последним из Смоленска 6 ноября с пятнадцатитысячным отрядом (половина его войск была без оружия), Ней был брошен Наполеоном на произвол судьбы и попал в огневой мешок, уготованный ему Милорадовичем. Ермолов принял капитуляцию шеститысячной толпы; Ней с несколькими сотнями солдат ползком перебрался через полузамерзший Днепр и бесславно явился в Оршу.
Милорадович просил Кутузова «удостоить особенным вниманием» службу Ермолова, наконец-то получившего звание генерал-лейтенанта. В рапорте фельдмаршала Александру I было сказано, что в сражении под Красным Ермолов «оказал опыты рвения к службе, личной неустрашимости и военных способностей, чем содействовал к совершенному поражению неприятеля». Кутузов за удачные действия под Красным и во всей Смоленской губернии указом на имя сената был удостоен титула Смоленского. Милорадовичу были пожалованы знаки ордена Георгия 2-го класса; Платов возведен в графское достоинство.
Когда в пятом часу пополудни на третий день сражения Кутузову сделалось известно о множестве захваченных пленных, пушек и обозов и, наконец, фургона Даву, где нашли и жезл его, престарелый фельдмаршал пришел в восторг. Это был единственный случай, когда Ермолов видел его пустившимся в галоп на своем белом мекленбургском коне. Он подъехал к выстроенным по случаю победы гвардейским полкам и вскричал «ура!», которое повторилось мощным эхом из груди сотен великанов. Поздравив отборное войско с победой, фельдмаршал сказал:
– Дети! Знаете ли, сколько взято орудий? Сто шестнадцать! – И, указывая на французских орлов, присовокупил: – Как их, бедняжек, жаль! Вон, они и головки повесили. Ведь им холодно и голодно…
Приняв от войска поздравления, Кутузов был встречен начальником гвардейского корпуса Лавровым, который пригласил князя на чашку чаю. Фельдмаршал сошел с лошади, сел на походный стул и, рассматривая знамена, прочитал вслух:
– «Ульм… Аустерлиц…» – тут он оглядел плотную толпу, собравшуюся вокруг, и добавил, указывая на надпись «Аустерлиц»: – Вот имя, которого я терпеть не могу. Но, впрочем, умываю в этом руки. Я этого сражения никогда не хотел…
Уже весь гвардейский корпус от старого до малого сбежался к биваку с обнаженными головами, желая наглядеться на обожаемого полководца: великаны преображенцы с красными воротниками, семеновцы – со светло-синими, измайловцы – с темно-зелеными, бело-голубые кирасиры, кавалергарды в белых однобортных колетах и касках с густым черным плюмажем, гвардейские гусары в красных доломанах и синих чачкирах. Никто из них не чувствовал ни грязи под собой, ни сыпавшего с неба вслед за наступившей оттепелью дождя. Ермолов жадно вглядывался в обветренные мужественные лица. Гвардия! Которой он командовал, в которой знал каждого офицера и сотни солдат по имени и с которой – кто знает! – ему доведется совершить новые победы.
Кутузов достал из кармана бумажку, прочитал ее и заговорил снова:
– Где этот собачий сын Бонапарт сегодня ночует? Я знаю, что в Лядах он не уснет спокойно. Александр Никитич Сеславин дал мне слово, что он сегодня не даст ему покоя… Вот послушайте-ка, господа, какую мне прислал побасенку наш краснобай Крылов… – И, не заглядывая в бумажку, начал пересказывать: – Собрался волк в овчарню, а попал на псарню. Войти-то он вошел, да вот как пришлось выбираться оттуда – давай за ум. Собаки на него стаей, а он в угол, ощетинился и говорит: «Что вы, друзья! За что это вы на меня? Я не враг вам. Пришел только посмотреть, что у вас делается, а сей час и вон пойду». Но тут подоспел псарь да и отвечает ему: «Нет, брат волчище, не провесть тебе нас! Правда, ты сер… – Тут фельдмаршал скинул свою белую фуражку и, потрясая наклоненной головою, продолжал: – А я, приятель, сед!» И пустил стаю псов на него…
Воздух сотрясся от громовых восклицаний гвардии.
13
Вильно, до нашествия Наполеона цветущий и веселый город, представлял в декабре 1812 года обитель смерти.
Ермолов со своим отрядом вступил в этот древний город, свидетель его молодости, на исходе Юрьева дня в двадцатисемиградусный мороз. Как любил говорить Горский? «Юрий холодный оброк собирает… Осенью Юрий с мостом, Никола с гвоздем…»
На тех самых улицах, где только пять месяцев назад литовская шляхта восторженно встречала Наполеона, теперь привидениями бродили никем не охраняемые, никому не нужные пленные французы, более похожие на мертвецов, чем на живых людей. Иные падали и умирали от истощения, другие были в одурении, вытаращив глаза, хотели что-то сказать, но испускали только невнятные звуки. На одной из площадей выросла стена, составившаяся из смерзшихся тел, накиданных одно на другое.
Как примечал Ермолов, вильненские помещики и шляхта с боязнью и опасением встречали победителей Наполеона. Бдительная французская полиция, скрывая поражения, до последнего дня распускала молву о мнимых его успехах. Перед самым проездом, или, лучше сказать, бегством, Наполеона мимо Вильно там состоялись торжества в честь взятия Риги и покорения Киева. Город был освещен иллюминацией, на площадях гремела музыка, выставлены были пышные картины, где французский орел раздирал когтями русского, и произносились грозные речи… Теперь литовские дворяне без стыда принялись восхвалять нового кумира – фельдмаршала Кутузова, который некогда, после сражения при Аустерлице, был литовским военным губернатором. Посыпались совсем иные речи и оды, на театральной сцене засияло изображение Кутузова с надписью: «Спаситель Отечества».
Ермолов явился к светлейшему князю. Какая перемена в главной квартире! Вместо разоренной деревушки и курной избы, окруженной одними караульными, выбегавшими и вбегавшими адъютантами, маршировавшими мимо войсками, вместо тесной горницы, в которую вход был прямо из сеней и где Ермолов видел фельдмаршала на складном стульчике, облокотившегося на оперативные планы, ему предстали улица и двор, заполненные великолепными каретами, колясками и санями. На крыльце, в передней и в зале теснилось множество русских и пленных неприятельских генералов, иные на костылях, страждущие и бессильные, другие – бодрые и веселые. Толпы польских вельмож в губернских русских мундирах, штабных трутней и просто льстецов, надеявшихся преуспеть на завоеванных другими лаврах, осаждали кабинет главнокомандующего.
Ермолов нашел у Кутузова адмирала Чичагова и графа Витгенштейна. Сорокапятилетний Чичагов держался скромно, в то время как Витгенштейн, покручивая маленькие усики, без перерыва рассказывал о нескольких выигранных им сражениях таким тоном, будто на долю главной армии оставались лишь незначительные действия.
Кутузов, покойно расположившись в кресле, ласково кивал, но было видно, что он с трудом скрывает негодование. Едва завидя Ермолова, он перестал обращать внимание на завравшегося немца, понять которого ему хватило четверти часа.
– Голубчик, Алексей Петрович! – поднялся он навстречу огромному и уже почти седому в свои тридцать пять лет генералу. – Вот я и опять в Вильне. Ты помнишь восемьсот пятый год? Я в том же доме, в той же самой комнате, и та же прислуга пришла меня встретить. Не странно ли это? Вчерась я долго не мог уснуть. Проклятая память и превратности судьбы мешали мне…
– О, глориа мунди! Слава мира… – тихо отвечал Ермолов, как всегда чувствуя, что невольно поддается обаянию этого удивительного человека. – Люди обращаются со вчерашними кумирами, словно с худыми горшками.
– Но ведь этим горшком был сам Наполеон! – перебил его Кутузов. – И это его армия очистила наши границы. Заметь, что Карл Двенадцатый вошел в Россию с сорока тысячами войска, а вышел с восемью. Наполеон же прибыл с шестьюстами тысячами, а убежал едва с двадцатью и оставил нам, по крайней мере, сто пятьдесят тысяч пленными и восемьсот пятьдесят пушек!..
Витгенштейн и Чичагов, чувствуя себя лишними, откланялись и вышли.
Кутузов приобнял Ермолова и, глядя ему в глаза снизу вверх, сказал с народной простодушной прямотой:
– Ты помнишь, Алексей Петрович, что в бытность мою здесь военным губернатором я имел в