– Ты насчет моего роста?
– А тебе хочется, чтобы я это сказал. Что ж, изволь: таким, как ты, труднее пробивать себе дорогу!
Он был прав, я это прекрасно понимал, но какое-то упрямое чувство мешало мне согласиться.
– Ты хочешь сказать, что любой дурак при росте в шесть футов… – начал было я.
– Ничего я не хочу сказать! – раздраженно прервал меня отец, но запнулся. Теперь он стоял рядом. – Ты мечтатель, настоящий русский чудак – весь в свою мать!… – Он замолк, лицо его потеплело, как случалось всегда, когда он вспоминал мою покойную мать, русскую по происхождению.
Я поднялся с дивана.
Напрасно я это сделал. Что-то дрогнуло в его чертах. Глаза едва заметно метнулись к моим ногам, в выражении лица промелькнуло хорошо мне знакомое недоумение.
На какой-то момент наши взгляды встретились.
– Ты уверен, что хочешь этого? – сухо спросил я.
– Что ты вздор мелешь! Ты же мой сын!
Но я уж пожалел о сказанном: разговор явно склонялся к пошлым сантиментам. Я взял стакан и направился к буфету, обронив по дороге:
– Довольно об этом! Это становится скучным!
Отец пожал плечами и последовал за мной. Мы наполнили стаканы и вернулись к дивану. Молчали, сознавая, что дальнейшее будет отголоском незаконченного спора. Вместе с молчанием во мне нарастало раздражение. Зачем я приехал? Знал же, что ничего не получится. И потом эти Брауны… на целый вечер! На секунду мне представились васильковые глаза Салли. Это – единственный живой человек, кого я встречаю в этом доме – «нашем» доме! Я хотел уж подняться и пройти к ней на кухню, когда у дверей позвонили. Отец вскочил как ошпаренный и с возгласом: – Это они, как я прозевал! – кинулся в переднюю.
А я, через другую дверь, направился к себе. Уже миновав столовую, мельком увидел в глубине коридора приземистую бычачью тушу с короткой шеей и маленькой плешивой головой. Возле туши увивался отец.
Меня передернуло: Брауны! Нет, ни за что не погублю вечера в этой компании! Запрусь, забаррикадируюсь, и никакие стуки, никакие мольбы не заставят меня отпереть дверь.
Войдя в комнату, я бросился на кровать и мысленно дал себе обещание быть стойким.
Через минуту очнулся от легкого стука.
– Алекс, мы ждем тебя! – услышал я голос Салли.
Я поднялся и послушно поплелся в столовую.
Воспоминание об этом ужине преследует меня и поныне. Да и что здесь удивительного! Приходилось ли вам когда-нибудь провести вечер в обществе африканакого буйвола? Если нет, то вы этого не поймете, тем более что я не мастер описания. И все же, представьте себе громоздкое, топорного изделия существо, застывшее в состоянии умственной неподвижности, без отпечатка какой бы то ни было мысли на физиономии, существо, жующее с таким видом, будто вся его внутренняя деятельность сосредоточилась на этом процессе. Если к этому прибавить отвратительную привычку – обращаться к собеседнику не поворотом головы, а скашивая в его сторону рот, то вы получите любительский, но верный портрет мистера Брауна. Вас интересует – о чем он говорит? Он говорит, что ростбиф превосходен, он отмечает, что цены на мясо поднялись, он объясняет, почему это происходит… К тому же Браун страшный консерватор и длинные прически у молодых людей для него то же, что красная тряпка для его четвероногого сородича.
Миссис Браун тоже очаровательна. Она жует медленно, как перед казнью, жеманно втягивая в себя губы, так что становится страшно, что она вот-вот съест их вместе с пищей. Но губам везет: избежав участи ростбифа, они снова появляются наружу, и тогда миссис Браун повествует о том, как они были в гостях у очень богатых и, следовательно, милейших людей, у которых… Следует перечень блюд, посуды, мебели…
Я смотрю на отца. Он делает вид, что жмурится от удовольствия, иногда даже ахает, хотя мне и кажется, что красноречие гостьи действует на него усыпляюще.
Я перевожу глаза на виновницу торжества. Салли улыбается и как будто счастлива. Или нет, не совсем: какая-то складка залегла у нее над переносицей, и говорит она меньше, и хозяйничает без обычного подъема.
Зачем, как она сюда попала? Сознает ли свою неуместность в этом доме, среди этих людей? Достаточно ли любит отца, чтобы простить его за то, что ее жизнь не сложилась иначе?
На все эти вопросы у меня напрашивается отрицательный ответ. Волна хмельного великодушия подхватывает меня. Я представляю себе, как подхожу к этой девочке, беру ее на руки и… уношу из дому. Почему мне всегда так хорошо с ней?
Но вот я опять приземляюсь. Я пью коньяк, ем сливочный торт, кричу «С днем рождения!», а потом пристально смотрю Брауну в лоб. Он замечает это и нервничает; лоб его покрывается испариной. Он шумно выдыхает из себя:
– Как там младший Беркли, все о'кей? – И хитро подмигивает, не мне, а отцу. Тот смеется.
Мне хочется послать Брауна к черту. Теперь он больше напоминает облысевшую обезьяну. Я предвкушаю, как сейчас спрошу у него: – Вы не помните, в каком возрасте ваш папа впервые спустился с дерева? – Но я вовремя соображаю, что у него не хватит чувства юмора, чтобы оценить мою остроту. К тому же я чувствую на себе просящий взгляд Салли – ведь сегодня ее день рождения!
Я беру себя в руки и, глядя с предельной нежностью на Брауна, свистящим шепотом отвечаю:
– Прекрасно! Младший Беркли отлично поживает и рад необычайно вас видеть!
Лаской можно даже людоеда превратить в младенца, разумеется, если людоед не голоден. Мистер Браун сыт – с пиршественного стола жизни ему перепадают не только крохи. Ему хочется шутить, быть