Хоменчук как заведет свои украинские песни — заслушаешься.
А как опустился… Зарос весь. Видно, неделю уже не брился, а то и две. И аккуратную курчавую бородку тоже теперь не узнать. Как метла.
А вокруг… И окурки, и горки пепла, и миска с остатками еды, и какая-то одежда навалом.
А главное — глаза. Безучастные. Тусклые. Словно глядит на тебя и не видит. И вообще — неинтересен ты ему. И не приставай. Скверные глаза…
'Как у Фенюкова', — Бабушкин покачал головой.
Ветер ударил ему в грудь. На миг даже задохнулся. Пришлось повернуться спиной к ветру и так переждать несколько минут.
'Да, надо что-то делать, — подумал Бабушкин, когда перед ним опять возникли тусклые, стеклянные глаза Хоменчука. — Но что?'
На следующий день среди ссыльных только и разговоров было о 'пельменном пире'.
Каждый ссыльный получил от Бабушкина приглашение. Оно было написано четкими печатными буквами на твердом квадратике картона. И обведено синей рамкой. Из всех цветных карандашей у Бабушкина сохранился только синий.
Утром Бабушкин зашел к Хоменчуку.
Как открыл дверь — в нос сразу шибануло затхлой вонью.
В юрте у якутов под одной крышей и жилье для людей, и хотон — хлев. Разделяет их лишь тонкая переборка. И потому пронизывает всю юрту острый запах коровьей мочи, навоза. И от этого не спасешься.
Хоменчук по-прежнему лежал. Все такой же небритый. Помятый. И длинные космы спутанных волос наползают на лоб и на уши. Он был прикрыт какой-то старой облезлой шкурой. Такой облезлой и засаленной, что даже не поймешь: медведь это, или олень, или вовсе — кабарга?
Из-под шкуры торчали ноги в торбасах[7].
— Вот, — сказал Бабушкин. — Приглашаем вас, сеньор, на пир! — и протянул картонный квадратик.
'Сеньор', не вставая, молча взял квадратик, надел пенсне, прочел и так же молча сунул куда-то в тряпье.
— Насколько я понял, сеньор принимает приглашение?! — воскликнул Бабушкин. — Итак, вставайте!
— А зачем? — вяло протянул Илья Гаврилович. — Ведь пир-то в субботу? А сегодня что?
— Ха, — сказал Бабушкин. — До субботы еще три дня. Но ведь пельмени-то приготовить надо. А слуги у сеньора, да и у меня все отпущены. Так что придется самим. В общем, организационный пельменный комитет постановил: всю подготовку пира возложить на Бабушкина и Хоменчука. Вставайте же, сеньор!
Организационный комитет ничего никому не поручал. Да и вообще комитета такого не было.
'Не поднимется', — подумал Бабушкин.
Но, как ни странно, Хоменчук, кряхтя, встал, натянул кухлянку.
Бабушкин даже удивился: как гладко все получилось!
Потом догадался: 'Видимо, привычка к партийной дисциплине сработала. Раз комитет постановил — все!'
Они пошли к Бабушкину.
Три дня возились с пельменями.
Надо было приготовить тесто.
Мясо.
Слепить пельмени. Да не пять, не десять, а несколько сотен.
А тут еще выяснилось — перца нет. Ну, хоть караул кричи! Нет и нет.
— А если без?.. — робко предложил Илья Гаврилович.
— Пельмени без перца?! — возмутился Бабушкин. — Это — как пила без зубьев! Приказываю: достать перец!
Совсем загонял Хоменчука, но в конце концов тот все-таки раздобыл перец. И у кого?! У стражника!
И, наконец, наступила суббота.
Бабушкин с утра долго убирал 'балаган' — так якуты называют юрту.
Земляной пол он подмел. Тщательно, как, наверно, никогда его здесь не подметали. Попросил у хозяина оленьи и коровьи шкуры, расстелил их на полу и на лавках. А несколько красивых соболиных шкурок повесил на стену.
Вместе с Ильей Гавриловичем камелек почистил. И шесток глиняный тоже почистил. И дров побольше подложил в камелек. Вернее, не 'подложил', а 'подставил'. Потому что якуты дрова ставят. Вертикально, под самой трубой. Сперва это удивляло Бабушкина, потом привык. Вроде бы так даже и лучше.
Вскоре собрались все ссыльные — четырнадцать человек.
На огне уже бурлил котел. С улицы Бабушкин внес мешок с пельменями. Они замерзли — хоть топором руби.
— Приглашаю к остуолу, — сказал Бабушкин.
Он теперь любил ввернуть якутское словечко.
'Остуол' — это по-якутски 'стол'. Похоже, только гласных больше. Бабушкин уже подметил: якуты всегда в русские слова вставляют много лишних гласных.
Ссыльные сели к 'остуолу'. Глотали острые, в масле, мягкие и вкусные комочки, запивали кисловатым, чуть хмельным кумысом и похваливали поваров.
— Это не я. Это — Илья! — отвечал Бабушкин и смеялся: вот, даже в рифму говорить стал.
Смеется Бабушкин, а сам все на Хоменчука поглядывает. Тот принарядился, побрился. И даже космы кое-как подровнял. Вертится по юрте: одному подай, у другого забери. То масла подлей, то дровишек добавь.
'Вот, — радуется Бабушкин. — Суетится. Это хорошо! Только глаза все такие же. Или чуть веселее?'
Один из ссыльных — студент Линьков — стал читать стихи.
Потом кто-то запел про ямщика, как замерзает он в глухой степи.
А потом и Бабушкин запел свою любимую:
Поет Бабушкин, кое-кто из ссыльных подпевает. А Бабушкин нет-нет, да и глянет украдкой на Хоменчука. Ведь какой певун! Неужели утерпит? Неужели не присоединится?
А Хоменчук будто и не слышит песен. Сидит, молчит. О чем-то своем думает.
поет Бабушкин.