что довезли. Чашечку кофе? Он (так же светски): — О, благодарю, вам сейчас не до меня.
И, действительно, откланивается. За эту невыпитую чашку кофе, я надеюсь, ему на том свете отпустится сколько-то грехов.
Бестолковый телефонный разговор с Игорем. Сейчас он бросает работу и едет — с другого конца города. А я все сижу в чем-то мягком и держу у щеки пустую после его голоса телефонную трубку. Теперь уже можно быть бестолковой. Мать хлопочет на кухне. Надо выйти к ней, что-нибудь помочь. Глупости — помочь! — я же не помню даже, как это делается и где что в доме лежит. Просто крутиться у нее под руками и быть рядом. Вместо этого подхожу к зеркалу. Вот вы, значит, какая, сударыня! В тюрьме зеркало не положено, за последние три месяца я видела себя только один раз в случайно открытой зеркальной двери какого-то кабинета. Худенький стриженый мальчик. Глаза, оказывается, совсем темные.
И нечего удивляться, что я предложила гебисту кофе — это я победитель, а не он! Сейчас приедет Игорь, ввалятся в дверь друзья, и мне хорошо будет смотреть им в глаза: все в порядке, за эти четыре с лишним года не стыдно. Я им все расскажу (я еще не знаю, как это, оказывается, трудно — рассказывать все — так захочется страшное пропустить и говорить про одно смешное!). И сейчас, более полугода спустя, когда я берусь за эту книгу, кто-то тихонько скулит в закоулке моей души: ну не надо, не вспоминай, будет с тебя! Но я вспомню. Я знаю, что надо.
Глава вторая
Седьмой месяц я живу как королева. Передо мной забегают вперед и распахивают двери — камеры, следственного кабинета, зала суда… Закрывать их за собой мне тоже не приходится. Пешком я теперь не хожу — разве только по коридору, с соответствующей осанкой. А так меня возят. На меня одну приходится прорва обслуги, даже для того, чтобы очинить карандаш, вызывают прапорщика. В получении королевой пары носков из собственных вещей участвует уйма народу, включая начальника тюрьмы (он должен подписывать все бумаги, а на пару носков, конечно, составляется бумага). Тюрьма моя называется «Следственный изолятор КГБ», а во время войны она называлась тюрьмой гестапо. У меня тут первая в моей жизни собственная, отдельная комната, и даже с меблировкой: железная койка, тумбочка, параша… Королевские бумаги ввиду их особой государственной важности регулярно пересматриваются «компетентными лицами». Поэтому мой первый тюремный сборник стихов у меня не на бумаге, а в голове, вызубренный наизусть. Головы в принципе тоже подлежат исследованию в этом учреждении, но здешним принципам пришлось отступить перед моим «вето». Это довольно дорогостоящая привилегия, но зато она дает право осанки. Уж извольте примириться с этим, господа, такова моя воля.
А сегодня я меняю резиденцию: киевскую на московскую. Сегодня мой первый этап, через час придет машина везти меня на вокзал. Бумаги мои, как мне сообщили, едут отдельно («Чтоб вам самой не таскаться»). Это копия приговора, моя кассация, заявление на суде, замечания на судебный протокол и переписанные из книг тюремной библиотеки стихи: Тютчева, Пушкина, Шевченко, Лермонтова, Жуковского. Ладно, в этапе все равно я их читать не буду.
Во мне уже восторженный озноб, как всегда перед дорогой. Нет, я, конечно, знаю, что этап — вовсе не обычная дорога: сторожевые собаки, орущий конвой с автоматами, духота и мука столыпинского вагона, вонь пересыльных тюрем… Но все равно веселюсь: первые семь месяцев прожиты неплохо. Ни слова под следствием, ни просьбы тюремщикам, заявление о незаконности суда и отказ участвовать в нем. Вполне приличное начало для зэка, можно теперь и на этап. Мои заслуги перед родиной высоко оценены: семь лет лагеря строгого режима и пять лет ссылки. Этот приговор мне подгадали ко дню рождения, к двадцати девяти годам. Но к тому же дню рождения еще один подарок: Игорь вызван на суд как свидетель по моему делу. И еще с порога:
— Держись, моя родная, я люблю тебя!
А потом судьям — все, что он думает о них и об их суде. И что я член Pen International (это уже информация для меня). И, пока спохватились выставить его из зала суда — еще один взгляд мне, последний. На вас когда-нибудь так смотрели, дорогие товарищи судьи? А на вас, прапорщица-шмоналка? А на вас, начальник тюрьмы Петруня? То-то же, бедолаги. Где уж вам понять, почему на этап — с улыбкой.
Выдают дорожный паек: полбуханки черного хлеба и селедка. Я знаю по самиздату, что это значит — сутки езды до ближайшей пересылки. Селедку есть в дороге нельзя, потому что пить потом не дадут. Спасибо, Александр Исаевич, Вы все предусмотрели! Как знать, хватило бы у нас самих ума, пока ломились с обыском, сжечь все письма и адреса, если бы не Ваши книги? Или хватило бы у меня выдержки бровью не повести, когда меня догола раздевали в тюрьме? Догадалась бы я сама до великого зэковского принципа: «Не верь, не бойся, не проси!»? И даже мелочи, вроде той же селедки, известны мне наперед. Легкое зэковское тело, легкий зэковский мешок… Карета подана. Черный ворон. Ну что же — апрель! И дорога.
Машину подгоняют так, чтобы из нее прямо перешагнуть в вагон. Где-то внизу беснуется овчарка — все как по писаному. Вот они, набитые столыпинские купе — за решеткой беспорядок женских тел и лиц. Сколько их тут, на трех квадратных метрах в два яруса? Человек пятнадцать? Следующая клетка мужская; увидели меня, загалдели:
— Глянь, молоденькая!
— Ласточка, куда едешь?
— Девонька, посмотри на меня!
Сквозь решетку суют конфетку. Конвойный бьет по протянутой руке. Конфетка летит на пол, а рука втягивается обратно за решетку. На ней не хватает двух пальцев, зато татуировка: «солнце садится за горы». Переглядываемся, улыбаемся.
— Не разговаривать!
Улыбаемся. Они зэки, и я тоже. Потом, когда поезд тронется, а конвойный будет другой, не такой осатанелый, они мне через него «подгонят» еще пару конфет, а я им — пачку сигарет (знала, что надо купить перед этапом, куришь не куришь). И первое мое выученное зэковское слово будет «подогрев». Это вот такая неположенная передача. Первый смысл слова я ловлю сразу: согревает душу. Второй дойдет до меня полугодом позже: когда поешь, не так мерзнешь, как впроголодь. Так что — подогрев буквальный, калории…
Я еду одна в купе: особо опасные государственные преступники содержатся отдельно от прочих. Чтобы, значит, не оказывали дурного влияния: вдруг обычные урки бросят воровать и грабить и примутся писать стихи? Или, того хуже, выступать в защиту отщепенца Сахарова? Но какая уж тут изоляция, когда у каждой клетки три стены, четвертая — решетка? При известной ловкости, просовывая руки сквозь решетку, можно передавать записки из купе в купе через весь вагон. Да и каждое слово слышно.
— Первая, первая, что одна едешь?
Первая — это я, по номеру клетки. Она в вагоне крайняя.
— Политическая.
— Ну?! Это что ты, в Андропова стреляла?
— А что, в него стреляли разве?
Ничего я об этом не знаю, в тюрьме КГБ газет не давали, да и вряд ли бы об этом было в газетах. Меня посадили еще при Брежневе, а что теперь у нас «лично товарищ Андропов», я узнала уже на суде, из речи прокурора.
— Еще как стреляли, жаль, промазали.
— Не промазали, в колено попали (это уже следующая клетка включается в разговор).
— Нет, я за стихи.
— Это как же за стихи? Против власти, что ли?
— Независимо от власти, вот они и обиделись.
— Про Бога, небось?
— И про Бога тоже.
— Это да, это они не любят. А почитай. Помнишь, нет?