положено христианке. Но при этом она оказалась единственной нянькой на палату, и сил у нее не хватило. Пошла требовать у больничного начальства подмоги.
— Где гигиена? Как вы содержите больных?
Начальству, конечно, было наплевать — так пани Ядвига стала писать в медуправление… Потому ее и не хотели долго держать в больничке: подлечили слегка — и обратно в зону. Я встретила там женщин, которые ее помнили:
— Умная была баба! Как она у вас — жива?
Стоит ли обижаться за их лексикон — они пани Ядвигу полюбили и искренне за нее беспокоились.
А почему же все-таки родным, в нарушение закона, стараются не отдавать зэковские, безопасные уже тела? Ну, политических — еще понятно: небось устроят торжественные похороны, диссиденты съедутся, будут произносить речи… И могилу станет навещать молодежь с цветами… Но — обычный зэк, так называемый бытовик? К нему-то паломничества не будет?! А посчитайте сами: тысяча человек в день — это сколько же гробов. Везти их железной дорогой, да, как правило, не один день… Какая морока для народного хозяйства! Нет уж, товарищи, не будем загружать железнодорожные артерии страны! Ведь им уже все равно, а нам еще коммунизм строить…
Глава двадцать пятая
Утром — измерение температуры. Раздают термометры, потом сообщаешь санитарке, сколько там у тебя. Если повышенная — иди в медкабинет и перемеривай при медсестре. Да не одним термометром, а двумя одновременно: вдруг ты одну подмышку как-то специально обработала? Я прохожу через эту процедуру дважды в день, и приходится медикам фиксировать: да, тридцать семь с половиной. Или — к вечеру — тридцать восемь. Не слишком высокая, не смертельно. Но когда несколько месяцев подряд — страшно изматывает. Коленки дрожат, в голове противный комариный звон, чуть что — задыхаешься, как будто в пластиковом пакете. А жить надо: таскать ведра с водой, пилить дрова, нагружать и разгружать телегу, стирать в тазике простыни. Держать голодовки. И смеяться, и быть веселой — кому в зоне лучше? Здоровых нет так тем более важно, чтобы не падать духом! Положительные эмоции внутренним распорядком не предусмотрены — только отрицательные. Это во что же превратишься за семь лет, если только тосковать да возмущаться?
Потому у нас дня не проходит без шуток и розыгрышей. Стараемся вспоминать из своей жизни все доброе и веселое. Но слабеет тело — и все больше сил тратишь на то, чтобы унять эту чертову дрожь в коленях. Подлечили бы здесь, действительно! А то ведь, хоть я ничего против наших варежек не имею, начало забастовки восприняла с чисто физическим облегчением.
— Ратушинская, к окулисту!
Что за шутки, на глаза ведь я не жалуюсь! С чем у меня хорошо — так это как раз со зрением… Может, ошибка?
— Идите-идите, мы должны вас полностью обследовать!
Ладно, иду. Кабинет окулиста, таблицы на стенах, какие-то сложные стекляшки. Врач пожилой, лицо неглупое.
— На что жалуетесь?
— На зрение не жалуюсь.
— А что же вы ко мне пришли?
— Направили. Сама удивляюсь.
— У вас какое заболевание?
— Не знаю. Температура вот, отеки. Не по вашей части.
— Ну и пусть вас смотрит терапевт.
— А направили к вам. Может, я пойду?
— Нет, зачем же. Раз направили — проверим. Это какая буква?
Говорю ему буквы, добросовестно не моргаю, когда он лезет мне в глаза какой-то лупой… Идиотство! Наша Галя, в ростовской тюрьме КГБ испортившая себе зрение, который месяц не допросится окулиста. Потом он, наконец, ее проверит и даже выпишет очки. Она отправит рецепт своим друзьям, чтоб заказали и прислали. Бандероль с очками из лагеря отфутболят им обратно с надписью «не положено». Пока Галя об этом узнает, пока будет добиваться права получить очки, пока эту бандероль ей снова пошлют и пока она ее получит — пройдет полгода. И окажется, что очки уже не годятся: за это время зрение ухудшилось на сколько-то единиц. И снова добивайся рецепта, и крути всю эту машину с бандеролями. Так Галя и просидит все время в неподходящих очках, пока случайно ей не подойдут вторые очки пани Лиды.
А тут окулист возится с моими здоровыми глазами! Ему, впрочем, выбирать не приходится: кого послали — того он и будет смотреть. Просто так сходить в нашу зону он не может — нужная целая куча пропусков. Потому любому врачу попасть в политзону — целая проблема. И, конечно, вывести кого-то из нас в больничку — точно такая же морока. Нужны подписи режимников, да оперчасти, да Волковой, да КГБ… Окулисту приятно побеседовать на литературные темы: он человек образованный и в Барашево, должно быть, тоскует. А я чувствую себя так, будто непосредственно у Гали краду эти полчаса приема. Возвращаюсь в свою терапию с официальным заверением, что у меня прекрасное зрение.
Наивный человек! Разве такие буквы, как у него на таблицах, мне приходится ювелирно выписывать на нашей тайной корреспонденции? Да он бы сам их только в свою лупу и прочел! Слава Богу, что это — не единственный СПОСОБ, а то бы кончились мои глаза за эти четыре года! В терапии тем временем — очередное мероприятие:
— Женщины! На хозработы!
А как вы думали? Кто должен таскать уголь в кочегарку, а груды шлака, наоборот — от кочегарки? Телогрейки — поверх халатов, ведра в руки — и вперед! Вот от этой кучи — туда, к двенадцатому корпусу! Отлынивать от хозработ не рекомендуется, за это в два счета выпишут из больницы. И тянется вереница с ведрами: язвенницы, радикулитчики, хромающие старухи, те, у кого есть диагноз и у кого его нет. А у нее, может, грыжа, но это врач только завтра определит, а сегодня пусть потаскает. Два часа — не сдохнет! Остальные работы — мыть палаты, коридор и столовую да топить печки — мы должны выполнять по очереди, и это уже облегчение: местному начальству наплевать, кто это будет делать, лишь бы делали. Поэтому пожилых палата отметает:
— Не шустри, баба Катя! Вон еле дышишь. Я за тебя помою. Куды тебе с ведром!
Это говорит убийца Шура, приехавшая сюда с хроническим плевритом. Вот и разберись тут, что такое гуманизм!
Два часа поработать в угольной пыли — значит пропитать ею всю одежду, собственную кожу и волосы. Баня, однако, раз в неделю. Лицо и руки можешь ополоснуть в туалете. Ты что ж думаешь — умывальные тебе тут будут строить? Халат в угле? Ничего, он черный. Походи так — все равно завтра на хозработы. И не капризничай — ты счастливица, в больничку попала! Тебе на завтрак кубик масла дадут — тридцать г…
Так мне и говорила еще в киевской тюрьме растратчица Люба, моя наседка:
— Больничка — это рай!
И поскольку грешникам в раю делать нечего, мое изгнание из него последовало очень быстро. Только успела я выслушать от бабы Маши, арестованной за бродяжничество, историю, как она лично встречалась с Николаем-угодником, да написать спекулянтке тете Варе грамотную помиловку (она писать, кажется, вообще не умела), как сунулась в дверь санитарка:
— Ратушинская! На укол!
Какой такой укол? Меня ведь кроме окулиста никто еще не смотрел! Не мог же окулист мне уколы назначить! Иду в процедурную выяснять.
— Какой укол?
— Вам знать не положено!
Ого, это мне уже не нравится… Кто их знает, что они тут затеяли? Надо мною, как и над всеми