неизбежно ожидала Гревская площадь.
Да, мы шутили, играли в карты и всякие занимательные игры, гадали на всем, на чем только можно было гадать, и распивали вино, припасенное мной или принесенное Шурой. А когда нам не хватало, то Вишневский писал рецепт на спирт, ставил свою печать, я бежал в аптеку у Никитских ворот и там получал (бесплатно!) этот необходимый для наших вечеров материал.
Вот на этих, почти ежедневных, встречах на Гранатном, Шура Вишневский уже давал полную волю своим чувствам по отношению к начальникам всех мастей и рангов, не исключая самого наивысшего. И он поливал всех тех знаменитых врачей, которые гнались за званием, орденами и прочими цацками. И издевался над моей партийностью. Я думаю, что тогда он говорил искренне.
Ни во время моего короткого 'окошка' между двумя сидениями, ни тогда, когда в 55-м году я окончательно вернулся в Москву, у меня не возникло желания увидеться со старым моим другом. К этому времени он уже вознесся на вершину социальной лестницы. И имел все, что так прежде презирал: большой генеральский чин, уйму орденов, множество всяких званий, директорство в огромном институте и невероятно большое 'паблисити' в печати. И он, шпынявший меня моей партийностью, был делегатом партийных больших и малых съездов, членом Московского комитета и пр. и пр. И я понимал, что у него обязательно возникнет ощущение какой-то неловкости передо мною, и не хотел этого. Тем более, что он же знал, что я в Москве. У нас были общие знакомые, он оперировал, а затем и дружил с Шурой Кроном, и знал от него о том, что я живу в одном с ним городе. Так ведь не разыскивал...
И все же я к нему первый пришел. Не от хорошей жизни. Это было уже в 68-м году. У моей Наташи появилось что-то нас насмерть перепугавшее, и Рика меня погнала в институт Вишневского, от нашего дома в нескольких минутах ходьбы. Я позвонил предварительно его жене, и Шура был предупрежден о моем приходе. Он встретил меня точно так, как когда-то меня встретил Сперанский,- будто только вчера мы расстались... Конечно, он погоревал о гибели Оксаны, расспрашивал о Елене. Но все это - быстро, деловито, перемежая генеральскими, почти матерными окриками на подчиненных медиков, являвшихся к нему в кабинет, увешанный клетками со всякими птицами. Мне он предпочитал больше рассказывать об этих птицах, нежели расспрашивать про то, что происходило и происходит со мной. С Наташей он был мил, сам ее смотрел, сам делал небольшую операцию, отпустил, передавал привет...
И все. Нет, мы еще иногда встречались. Случайно, в Союзе писателей, где он любил иногда выступать. Он быстро и неловко целовался и, неизвестно кем возмущаясь, говорил:
'Почему мы не видимся? Надо встретиться и поговорить!'
Однако ничего сам для этого не делал, ну а мне это делать было неуместно. Да и о чем мы могли с ним теперь 'поговорить'? У каждого из нас была своя, непохожая, несовместимая жизнь. Шура получал очередные звания, ордена, давал интервью, ездил на конгрессы, принимал знатных иностранцев, писал статьи и книги, ходил на правительственные и дипломатические приемы, на все премьеры и вернисажи, на все сверхэлитарные банкеты, играл в теннис, разводился, женился и мгновенно умер, как бы споткнувшись в этом непрестанном, неудержном беге.
Когда я вспоминаю его, испытываю к нему никогда не проходящее чувство благодарности за десять месяцев нашей дружбы и какую-то жалость к нему за его непохожесть на отца, за неестественную суетность жизни.
В рассказе об артистах и врачах я отвлекся от человека, который бывал на Спиридоновке столь часто, что, естественно, его невозможно причислись к 'гостям'.
Почти каждую неделю приезжал один или с женой Глеб Иванович. Вот это был человек совершенно другого сорта, нежели Иван Михайлович.
Глеб Иванович не принимал участия в застольном шумстве, но с удовольствием прислушивался к нему и никого не стеснял. Сидел, пил вино или что-либо покрепче и курил одну за другой сигареты, которые он тут же скручивал из какого-то ароматного табака и желтой турецкой бумаги. Глеб Иванович был человеком совершенно непохожим на 'старболов'. В отличие от Ивана Михайловича, никогда не вел аскетической жизни. Но зато имел свои 'странности'. Никогда никому не пожимал руки, отказывался от всех привилегий своего положения: дачи, курортов и пр. Вместе с группой своих сотрудников арендовал дачу под Москвой в Кучино и на лето снимал у какого-то турка деревенский дом в Махинджаури под Батумом. Жил с женой и старшей дочерью в крошечной трехкомнатной квартире, родные и знакомые даже не могли подумать о том, чтобы воспользоваться для своих надобностей его казенной машиной. Зимой и летом ходил в плаще и мятой фуражке, и даже в дождь и снег на его открытом 'паккарде' никогда не натягивался верх.
Его суждения о людях были категоричны и основывались на каких-то деталях, для него решающих.
- Литвинов,- говорил он,- Литвинов - человек, с которым нельзя иметь дело и которому нельзя верить. Представьте, в двадцать втором году я ему сказал, что у него плохо охраняется комната, где находится сейф с секретными документами, и что кончится тем, что их у него свистнут... Литвинов расхохотался, и тогда я предложил ему пари на бутылку французского коньяка, что я у него документы из сейфа выкраду. Ударили по рукам. После этого он делает то, что уже было непорядочным: поставил у дверей комнаты, которая раньше не охранялась, часового. Ну, все равно, конечно: мои люди залезли в комнату, вскрыли сейф и забрали документы. Я посылаю эти документы Литвинову и пишу ему, чтобы прислал проигранный коньяк. И представьте себе: на другой день мне звонит Ленин и говорит, что к нему поступила жалоба Литвинова, что я взломал его сейф и выкрал секретные материалы... Можно ли после этого верить подобному человеку?..
Но при всех некоторых странностях Глеба Ивановича было в нем какое-то обаяние. Больше всего это ощущали, конечно, женщины. Даже такие железные женщины, как Елена Дмитриевна Стасова и Екатерина Ивановна Калинина, говорили мне, что не встречали мужчин более обаятельных, нежели Глеб Иванович. Впрочем, Бокий умел обаять не только женщин, но и мужчин. Смешно, что одним из таких был не кто иной, как Федор Иванович Шаляпин.
Мы знали, что Глеб Иванович был не только знаком, но и дружен с Шаляпиным. Дома у него были все без исключения пластинки, напетые Шаляпиным, и ему привозили из-за границы каждый новый диск великого певца. Но мне в тридцать шестом году попалась книга воспоминаний Шаляпина 'Маска и душа'. У нас публикуется первая ее часть - излагающая артистическое кредо Шаляпина. Вторая же часть содержит воспоминания артиста о своей жизни при Советской власти, и там он честит эту власть, а также всех большевистских сановников всеми словами, какие только возможны в печати. Занятно было, что в этой книге он пишет о Москвине и Бокии. Москвина, которого он называет 'Петроградский губернатор Москвин', он обзывает самыми ругательными словами за то, что тот запретил вывешивать какую-то афишу о его концерте. А вот о чекисте Бокии Шаляпин пишет много и так, что можно только диву даваться, как мог такое Шаляпин написать!
Шаляпин пишет, что однажды после концерта ему передали вместе с букетом цветов огромную корзину коллекционных драгоценных вин. А вслед за этим за кулисы пришел человек, сделавший такой удивительный подарок,- скромный, тихий и обаятельный, он вел за руку маленькую девочку... Это был Председатель Петроградской ЧК- Глеб Иванович Бокий. И хотя,- продолжал вспоминать Шаляпин,о нем ходили и ходят легенды как о кровавом садисте,- я утверждаю, что это ложь, что Глеб Бокий один из самых милых и обаятельных людей, которых я встречал... И,- продолжал Шаляпин,- я дружил с ним и рад, что у меня в жизни была такая дружба...
Я тогда имел возможность сверить мемуары с действительностью. Я спросил, насколько этот рассказ соответствует истине? Глеб Иванович усмехнулся и ответил:
- Ну, было не совсем так. По Питеру шаталась группка матросов в поисках чего бы выпить... Ну, кому-то из них пришла в голову трезвая мысль, что у Шаляпина обязательно должна быть выпивка. Адрес Шаляпина был известен, они завалились на квартиру Шаляпина, заявили, что они агенты ЧК и ищут оружие, обшарили квартиру, нашли, конечно, немалое количество нужных им бутылочек, забрали и с торжеством ушли. Шаляпин поднял по этому поводу страшный крик. И я, для успокоения Федора Ивановича, приказал собрать для него корзину вина из дворцовых запасов и отослать ему за кулисы. И для проверки этого зашел к нему. Ну и познакомиться захотелось - очень я люблю этого артиста. А потом, действительно,- подружились...
Вопреки тому, что Шаляпин писал в своих воспоминаниях, он вовсе не чурался общения с советскими вождями, дружил не только с Блоком, но с Демьяном Бедным, да и выехав за границу, не только вел себя лояльно по отношению к Советской власти, но и гордился тем, что у него не какой-то бесправный эмигрантский 'нансеновский' паспорт, а самый настоящий.
В маленьком правительственном санатории 'Архангельское', приехав навестить жившую там Оксану, я познакомился с отдыхавшим там нашим послом во Франции Раковским. Красивый он был, вальяжный, очень привлекательный и общительный. С ним было легко и приятно знакомиться, разговаривать и расспрашивать об этой, совершенно неведомой мне, загранице. Зашел разговор и о Шаляпине. И он рассказал, как ему пришлось объявлять Шаляпину о лишении его советского подданства.
По словам Христиана Георгиевича, Шаляпин не давал никаких поводов для репрессий. Не принимал участия в эмигрантских акциях, радостно принимал приглашения на приемы в посольство, пел на вечерах и приемах, которые посольство устраивало по торжественным поводам. Никаких денег он эмигрантам не давал. Во-первых,