вещей оставлена на хранение у меховщика; колье и другие золотые вещи жены весной 1917 года были сданы в Ссудную казну Государственного банка и под них взята ссуда на год в 4500 рублей; судьба этих вещей была неизвестна, так как летом все вещи Ссудной казны были вывезены куда-то (говорили - в Ейск). Таким образом, все наше имущество было разбросано; когда и как и даже - что удастся вновь собрать, являлось совершенно неизвестным. Дом в Царском со старой меблировкой и со всем перевезенным туда имуществом тоже , оставлялся почти на произвол судьбы, и было неизвестно, долго ли останутся в нем Чихачевы? Новых жильцов трудно было найти, а пустой дом легко мог быть реквизирован и даже разграблен. В общем, выезд из Петрограда был сопряжен с полной разрухой всего нашего хозяйства и имущества, и было совершенно неизвестно, что из него удастся спасти и сохранить; неизвестно было также, что мне впредь будет давать казна в виде содержания или пенсии. Тем не менее, мы были рады, что выбрались из Петрограда и бодро смотрели в будущее: я был убежден, что республика и вызванные ею непорядки на Руси долго продержаться не могут, а с восстановлением монархии вновь можно будет жить спокойно, устроившись на скромных началах где-либо в провинции, лучше всего в Крыму.
Отъезд из Петрограда развязал нас от нравственных обязательств в отношении miss Austin. Она у нас прожила семь лет, была чрезвычайно симпатична и стала совсем членом семьи. В последние годы она сильно состарилась, и с возрастающей дороговизной ее нехозяйственность стала становиться особенно чувствительной для моего кармана; но несмотря на это и некоторые другие обстоятельства, наше отношение к ней было таково, что мы вероятно никогда не решились бы отказаться от ее услуг, и теперь тоже предложили ей ехать с нами. Но она категорически от этого отказалась, так как в Петрограде оставался ее больной муж, с которым она не могла расстаться. В душе я был очень рад ее отказу.
В Черевках мы думали прогостить недели две-три, а затем двинуться дальше. Мой тесть и его жена столько раз говорили о невозможности зимовать в Черевках ввиду его отрезанности от внешнего мира, что я ожидал от них решения двинуться дальше вместе с нами. Куда именно двигаться дальше, мы еще в точности не знали. С. Ю. Раунер появился у нас в день нашего отъезда, когда даже некогда было переговорить с ним; он уверял, что искал для нас дачу и что нам писал, и мог только рекомендовать один пансион в Алупке. Я еще писал о том же его сыну, служившему на постройке Крымской железной дороги, а Лебединского, ставшего нотариусом в Гаграх, я запросил относительно поселения в Кубанской области или на Черноморском побережье. Ответы их, полученные в Черевках, были неутешительны: Лебединский предлагал купить дом в Гаграх, а Лев Раунер - в Балаклаве; Гагры меня вовсе не манили, а дом в Балаклаве хозяева его раздумали продавать; оставалось ехать в какой-нибудь пансион в Крыму. Однако, и туда нам не пришлось ехать.
Через несколько дней после нашего отъезда из Петрограда, там произошел новый переворот: правительство Керенского было свергнуто и власть перешла в руки большевиков. Провозглашаемые ими принципы были крайне соблазнительны для темных масс: равномерное распределение богатств (капиталов и земли) увлекало даже многих ученых-теоретиков и, конечно, еще во много раз сильнее должно было увлекать темные, малоимущие массы, которым оно обещало внезапное обогащение. Проповедь большевизма о национализации земель и капиталов и равномерном их распределении встретила именно в русском крестьянстве особенно восприимчивую почву, так как крестьяне искони владели землей (основой своего хозяйства) на общинных началах, и национализация земель должна была распределить те же начала на все вообще земли государства (казенные, помещичьи, церковные...). Народ, конечно, не понимал, что при таком уравнении достояния все станут не богатыми, а одинаково бедными; то, что государственное хозяйство при этом вовсе разорится, было ему вовсе непонятно, да его и не интересовало. Среди крестьян были, правда, и более состоятельные, владевшие землей на праве собственности, но число их было сравнительно невелико, и кроме того, их уверяли, что земли отберут только у 'буржуев', которые не сами их обрабатывают. Таким образом, и хозяйственный уклад деревни, и возможность сразу обогатиться за чужой счет, и темнота народных масс делали их особенно восприимчивыми к большевистской агитации, и неудивительно, что с переходом власти в руки большевиков их идеями увлеклись как армия, так и народные массы.
Из армии, где и до того дисциплина почти исчезла, началось массовое дезертирство; все железные дороги были запружены солдатами, которые бесплатно катались по ним: уезжали на родину, возили продукты на продажу в города и проч. При этом поезда не только переполнялись и перегружались, но подвижной состав и станционные сооружения зря портились и ломались, так что дороги почти переставали работать.
В деревнях агитация распространялась неравномерно, в зависимости от хозяйственного уклада населения, от большей или меньшей его обеспеченности, от числа крестьян-собственников и массы других условий. В Полтавской губернии до середины октября было еще спокойно; крестьяне уже знали, что все 'панское' добро будет отобрано и роздано им, но пока еще терпеливо ждали распоряжений о передаче и распределении этого добра. Но за несколько дней до нашего приезда в деревню уже было совершено первое нападение на помещичью усадьбу: напали на усадьбу нашего ближайшего соседа, Чучмарева, расположенную в самом селе Черевки; его самого изранили и ограбили, причем никому в селе не пришло в голову прийти к нему на помощь. Это нападение носило характер простого грабежа: напали ночью, ограбили и скрылись; очевидно сознавали, что творят что-то недозволенное. Но затем настроение деревни стало меняться, чему особенно способствовало возвращение солдат и матросов. 12 ноября приехавшая к нам Л. И. Лукашевич привезла весть, что надо ожидать погрома усадеб, а ровно через две недели ей уже самой пришлось спешно спасаться из деревни в уездный город. Настроение деревни переменилось так быстро, что еще за месяц-полтора до своего выезда из деревни Л. И. не предвидела еще никакой опасности и обещалась в течение всей зимы часто приезжать в Черевки.
Когда, 23 октября, мы приехали в Черевки, настроение было еще относительно спокойное, но постепенно оно становилось более тревожным. Одно время мы думали выехать все вместе в Крым и даже запрашивали Володю, где остановиться в Симферополе, как получить разрешение на въезд в Севастополь, но затем выяснилось, что всякий проезд по железной дороге уже невозможен, и мысль о Крыме пришлось вовсе оставить. Тогда появилось предположение переехать в Киев, и для выяснения его возможности мой тесть с женой выехали 14 ноября на железнодорожную станцию, чтобы проехать в Киев. Но попасть туда им не удалось: все поезда страшно опаздывали, были переполнены солдатами и сесть в них оказалось невозможным; проживу Л. И. Лукашевич два дня, они вынуждены были вернуться домой. Приходилось поневоле наметить для бегства из деревни жалкий уездный город Переяслав, до которого можно было добраться на лошадях. Поэтому утром 19 ноября из села был вызван еврей Янкель и ему дано поручение съездить в Переяслав и подыскать там квартиры нам и Л. И. Лукашевич; это поручение, однако, вслед за тем было отменено: в тот же день приехала Л. И. и сообщила, что погромы усадеб уже начались, поэтому надо торопиться подысканием городских квартир и с выездом из деревни. Поэтому мой тесть на следующий день поехал с Л. И. в ее имение, чтобы с ее зятем, Тищенко, проехать в Переяслав и в Киев. Однако, в Киев он не решился ехать, так как были слухи, что там беспорядки; в Переяславе он квартиру не нашел и вернулся только с предложением купить пополам с Л. И. дом доктора Воблы за 53 тысячи рублей; такая покупка представлялась однако неудобной и не состоялась, поездка же оказалась вообще безрезультатной.
Вслед за тем, 26 ноября, Л. И. была вынуждена бежать в Переяслав, где наняла несколько комнат у того же доктора Воблы. Положение уже становилось серьезное; чтобы несколько обезопасить себя, в дом были переведены на жительство приказчик и трое военнопленных, а мой тесть и я зарядили по револьверу; было решено при первой возможности переехать в Переяслав, но ничего для этого не делалось. Вечером 27 ноября у соседа Чучмарева сгорела от поджога клуня его арендаторов. Наконец, через месяц, 26 декабря, мой тесть условился ехать с Чучмаревым в Переяслав, хлопотать о получении денег за поставленный земству хлеб и искать квартиру; решили ехать сейчас, до Нового года, но затем отложили до Крещения, потом из-за оттепели вновь отложили и поехали только 15 января. В общем, хотя и не было уверенности в завтрашнем дне, хотя необходимость готовиться к выезду не подлежала сомнению, но все же как-то не верилось, что действительно придется выезжать: отношения к жителям села Черевки были вполне хорошие; в селе было много состоятельных крестьян и казаков, являвшихся естественными сторонниками законности и порядка, и вообще, со стороны села не предвиделось никаких неприятностей; опасались только нападения какой-либо банды грабителей, да и то только ночью. Поэтому и жизнь в усадьбе в общем текла спокойно. Я усердно писал свои записки* и читал, жена занялась рукоделием; к Рождеству мы из имевшихся материалов готовили друг другу подарки и устроили небольшую елку**.
Однако агитация в селе продолжалась. Образовавшаяся в Киеве Рада окончательно убедила крестьян в их праве на 'панское добро', издав 'универсал'; которым это добро объявлялось народным достоянием; в селе беспрестанно по звону церковного колокола созывались 'митинги', в которых спокойные элементы отказывались участвовать и где разглагольствовали крайние