напевать какой-либо мотив, сочинять четверостишия и сонеты, излагать точку зрения, играть в бридж и совершать дальние путешествия'.
Он прерывает чтение и смотрит на нас, чтобы насладиться эффектом, и продолжает:
'Молодой человек уступает в омнибусе место женщине, сторонится, чтобы дать ей пройти по лестнице, сходит с тротуара, чтобы не разъединять идущих рядом людей. Он ни в коем случае не должен позволять себе отпускать шутки в адрес священника и его веры, даже если она отличается от его собственной, и в адрес старика. Он никогда не должен разговаривать с сигарой во рту и в шляпе на голове не только с женщиной, ноне мужчиной, которого он почитает'.
- Чем не бутерброд из саламалейков! - восклицает преподаватель, с пренебрежением отбрасывая книжонку.
- Я не имею в виду вторую часть, которая в общем вполне сносна. Хотя я не вижу ничего оскорбительного в словах 'Добрый день, мадам', обращенные священнику, чтобы как-то разрядить атмосферу. Я также считаю, что уступать в автобусе насиженное местечко будет тогда нормально, когда девчонка стара, как Иерусалим, или беременна до самых бровей, иначе ты будешь выглядеть так, будто хочешь сыграть с ней в игру 'Впусти меня туда'! И еще, сходить с тротуара, чтобы не разъединять двух мужиков, которые треплются между собой, значит подвергать себя риску попасть под тачку, которая проезжает мимо, и отправиться на скорой прямехонько в больницу.
Что же до сигары, то я, на самом деле, против. Какому-то засранцу нет никакой нужды сосать 'Корону' - он все равно не будет походить на Черчилля. У него легкие покрываются копотью, а губы приобретают плохую привычку складываться в виде ж... курицы-рекордсменки по несению яиц. Но давайте вернемся к первому параграфу.
Они были слегка шибанутые, все эти воспитатели до прошлой войны. Их послушать, то выходит, что молодой человек их эпохи сразу же годился для работы у Ранси!
Владеть шпагой и стрелять из пистолета! Пилотировать аэроплан! Рассказывать монологи! Играть комедии! Исполнять свою партию в оркестре! Сочинять четверостишия!
Он замолкает, задохнувшись своим собственным смехом.
- Ну, это уже ни в какие ворота не лезет! Даже сам великий клоун Заватта не умеет все это делать! И этим козлам поручали готовить празднества по случаю годовщины французского союза! И они называют это главой, предназначенной для воспитания молодежи!
Берю делает вид, что плюет на свою книгу. Но будучи человеком естественным в своих поступках, он не просто делает вид, он делает смачный плевок.
- Я сам вам расскажу о воспитании молодого человека, граждане. И мы рассмотрим его проблемы, как если бы мы рассматривали Пизанскую башню, имея в виду, что при достижении критического угла наклона, она может упасть. А для молодого человека критический угол - это его дваждынаденьвконвульсияхдрожащийпестерь, так или не так?
И поскольку мы своим единодушным одобрением доставляем ему радость, он комментирует с проникновенной силой своего голосового органа:
- У юнца начинается зуд в этом месте, когда он еще совсем сопляк. А потом неизбежно наступает момент, когда подростку надоедает пользоваться услугами вдовушки Ладони, и он не прочь поиграть в игру 'Взгромоздись куда повыше'. Рано или поздно к нему приходит желание взять в руки письменный прибор и начать писать самому. И тогда молодой волчонок начинает рыскать вокруг в поисках свежатинки. И что же он видит? Своих маленьких кузин и подружек своей маман.
Берю зря трепаться не любит и сначала рассказывает о первых.
- Я вспоминаю свою любимую кузину. Мы были одного возраста. По воскресеньям наши семьи ездили друг к другу в гости. Ее звали Иветта. Симпатичная девчонка, правда немного бледноватая, вся физиономия в веснушках, а взгляд такой томный, как у Тино Росси (в ту эпоху, о которой я толкую, он был ее идолом).
От серьезного вида Иветты я чуть не падал в обморок. Когда она смотрела на тебя, ты начинал себя спрашивать, видит она или нет, что у тебя грязные ногти и сомнительный зад - такой она казалась всевидящей, и видела даже то, что не видно. Мы были совсем пацанами и часто дрались. Мы играли в папу-маму. Она была мазер, а я фазер и, в общем, было нормально, что мы колотили друг друга - надо, чтобы все было как взаправду. Все шло как по маслу, пока она укачивала своего толстощекого голыша. Но коща она начинала кормить его, тут-то все и портилось. Она готовила ему разные вкусные штучки в какой- то жестянке. Натюрлих, голыш не мог хавать, потому что он был целлулоидный. И все эти микроскопические пирожки, крошечные салаты и малюсенькие кусочки сала лопал я. Клипкляп! И в два глотка от ее стряпни ничего не оставалось. Иветта выходила из себя. Она обзывала меня ненасытным обжорой, который не думает о своем ребенке, и всякими другими словами, которых я уже не помню. В конце концов мое достоинство взыгрывало, и я отвешивал ей оплеуху. В ответ она царапала меня когтями. Нас приходилось разнимать силой. За это родители секли нас крапивой. И у меня всегда были красные икры. И вдруг однажды мы перестали драться. Она сама проявила инициативу. Когда она стала кормить своего пупсика, она сказала ему: 'Пьеро, какой ты паршивый мальчишка. Посмотри на своего папу, как он хорошо кушает. Бери с него пример, Пьеро'. И она стала кормить меня с ложечки. Она кормила меня и приговаривала своему пупсу, который смотрел на нее своим тупым взглядом: 'Смотри, как он хорошо кушает, наш дорогой папочка. Смотри, как это легко. И еще одну! Сейчас он все съест'. Хотите верьте, хотите нет, но это волновало меня. Под конец я уже больше не мог рубать, и хотя порции были совсем крошечными, они застревали у меня в горле.
Я не мог глотать, и рот мой заполнялся пищей. Щека раздувалась как от громадного флюса. Когда все было закончено, Иветта положила в кроватку своего паршивого пупса, который упрямо не хотел питаться свежим воздухом. 'Будешь теперь знать, негодный мальчишка!' - ругала она его. А все это происходило на сеновале в конюшне, на сене, которое так приятно пахло.
'А теперь, - добавила Иветта, - папа и мама тоже будут делать баиньки. А если ты будешь хныкать, получишь по попе, Пьеро'. В одиннадцать лет в ней уже было столько материнства, как у настоящей женщины! Мы легли рядышком в сено, завернувшисьв мешок из-под картошки, который в этих обстоятельствах служил нам одеялом. От ее тепла, ее запаха и запаха сена у меня стала кружиться голова. И я ее обнял, да так сильно, что она вскрикнула от боли.
'Что ты делаешь, Сандр?' - прошептала она совсем другим голосом. Сандр - это ласкательное от Александр.
'Мы играем, - прокаркал я. - В папу-маму. А что? Как в жизни'. Я поцеловал ее в крепко сжатые губы. Она немножко посопротивлялась, совсем-совсем немножко, самую малость. Это был совсем новый изумительный экстаз, парни. Наши сердца колотились под мешком. Мы замерли. Нам было жарко. Нам было хорошо, можно сказать, мы были счастливы. И вдруг под нами, в своей конюшне громко пернул жеребец Гамэн, как всегда он это делал после своей порции овса. Мы сначала притворились, будто ничего не слышали. Но это было выше наших сил, и мы стали ржать, как малахольные. Да так, что не могли остановиться. Я на что угодно поспорю, что любого разберет ржачка, когда пернет лошадь! Я убрал губы и руки. Это был консе. Потом, в другие воскресенья, мы делали робкие попытки вернуть те мгновения и даже пойти дальше, но всякий раз мы замирали, ожидая, когда бухнет Гамэн, и это мешало нам поверить в реальность происходящего.
Берюрье вытирает повлажневшие глаза.
- Нет, на полном серьезе, - продолжает Толстый, - с кузинами опыта не наберешься. С ними у тебя всегда слишком много задних мыслей. К тому же они слишком молоды, чтобы, так сказать, довести дело до конца. Они лишь вызывают наслаждение, возбуждают его. Ты об этом начинаешь мечтать и распаляться. Я, если говорить на полном серьезе, я всегда мечтал о своей крестной, - я вам об этом уже объяснял, - а первая взрослая женщина, которую я имел, вы это знаете, была жена мясника. За исключением этих, была еще одна, на которую я имел виды, это мадам Ляфиг, подруга моей матери. Она была портнихой в деревне. Она закончила курсы в монастыре. Она даже шила свадебные платья - вот какая она была мастерица. Прекрасная женщина. Загадочная улыбка, пышные, как пена волосы, а взгляд такой, как будто она снимает с вас мерку. Когда я смотрел на нее, стоящую на коленях перед моей матерью и подшивающую подол ее платья, не отрывая взгляда от ее огромной задницы, у меня уши горели огнем. Когда она слишком наклонялась, юбка у нее задиралась. А у меня был идеальный наблюдательный пункт за печкой. О, эти