они шли рядом со своими связанными родителями с выражением такой скорби, такого уныния на лице, глядя на которые могло разорваться сердце. Им было труднее понять, чем взрослым, в чем их вина.
День за днем, ночь за ночью, через осенние дожди и зимние холода шел караван все дальше - на запад. Зарембе не раз приходилось наблюдать, как голодные, обессилевшие люди заботливо делили скудный дневной рацион так, чтобы половину оставить больным и детям, но никогда не видел, чтобы кто- нибудь из них подобрал объедки после солдат.
'Гордое, свободное племя, как я хочу тебе помочь, как хочу облегчить твои страдания, - проносилось у него в голове, и он делал все, что мог: делился своим пайком, отдавал пленным свое одеяло, чтобы согреть замерзающих детей, облегчал страдания больных. И по тому, как принималась его помощь индейцами, видел- они благодарны ему. Но видел и другое: укоренившаяся враждебность ко всем белым смущала их, ослабляла веру в его искренность. - А это, - думал он, - не будет ли помехой моему плану?'
Еще в начале пути и даже раньше, когда принимал Заремба решение сопровождать караван, зародилась у него дерзкая мысль - дать свободу если не всем, то какой-то части пленных. Как он это сделает, с чего начнет, он и сам хорошо не представлял, только с каждой отмеренной милей все решительнее задумывался над своей затеей.
'Успех во многом будет зависеть от самих индейцев, - думал он, - от того, как они поведут себя, насколько поверят в него, Зарембу, как человека и друга...'
Не спеша Сагамор выбил пепел из трубки, заправил ее новой порцией табака, раскурил и, помедлив, словно проверяя свою память, проговорил:
- Сказать, что наряду с мыслями о судьбе пленных Заремба не думал о своей, было бы неправдой. Как она сложится, он еще не знал. Одно было ясно: оставаться здесь он не может. И не потому, что будет обнаружено его участие в побеге индейцев. Нет. Просто не в силах был больше сознавать себя участником этого позорного похода, хоть и сделано им было немало для того, чтобы облегчить участь несчастных. Он знал, что, только уйдя отсюда, сможет успокоить свою совесть, побороть то состояние, которое считал для себя унизительным.
Куда? - спросишь ты, мой белый брат, - Сагамор на минуту задумался и медленно, но решительно проговорил:
- Ведь принял же он тогда, в битве при Аппалачах, решение перейти на сторону людей, чьей невинной кровью обагрялась земля. Почему бы именно сейчас, - думалось ему, - не осуществить его? Разве, отдав свой разум, силы, военный опыт тем, кто нуждался в этом, борясь за свободу, не совершит он своего самого гуманного поступка? Разве не найдет сторонников среди тех, кто верит в достоинство и равенство всех людей?..
Сагамор умолк.
Не шевелясь сидели его слушатели. Что-то он поведает им дальше? О какой новой правде узнают они от него?
- Все чаще и чаще, - вновь послышался голос вождя, - стала раздаваться на привалах у костров понурая песнь смерти. Значит, еще кто-то расстался со своей жалкой жизнью, еще чью-то душу провожают индейцы в Край Отцов...
Вслушиваясь в эти раздирающие сердце звуки, Заремба чувствовал, как тело его покрывается испариной и его охватывает нервная дрожь.
Так было и на этот раз.
- Если господин офицер позволит, - заметив его состояние, сказал один из солдат, - я заставлю замолчать этих завывальщиков.
- Не надо, я сделаю это сам, если потребуется. Можете идти.
Густая пелена тьмы окутала лагерь. С одной его стороны до слуха Зарембы доходили плач детей и женщин, унылое причитание мужчин, с другой громкий смех, разнузданные выкрики пьяных солдат.
Спокойно прохаживаясь между пленными, связанными по десять человек, Заремба вглядывался в их будто окаменевшие лица. Вот взгляд его задержался на высоком, крепком на вид. индейце. Офицер прошел мимо него один раз, другой, а потом, встав за его спиной и проверяя, крепко ли связана веревка, тихо спросил:
- Мой брат - сын Черной Тучи Мчащаяся Антилопа?
Индеец молчал, только глаза, казавшиеся на исхудавшем лице огромными, спокойно смотрели на его лицо.
- Я ваш друг. Я хочу помочь вам. Ваши люди не выдержат этого пути.
В глазах, смотревших на Зарембу, вспыхнул и погас огонь.
- Повторяю - я друг. Возьми у меня ножи и револьвер. Пусть твои братья спрячут их. При первой возможности перережьте веревки и бегите... Когда-нибудь встретимся, и тогда, может быть, мне нужна будет ваша помощь.
И снова в ответ ни звука. По неподвижно сидящим фигурам трудно было понять- дошли ли до них слова офицера. И даже в момент, когда, протянув руку, опустил он перед ними ножи и оружие, ни один мускул не дрогнул на их лицах, не сделали они ни одного движения. И только когда скрылась фигура офицера за костром, молодой воин, глаза которого засветились теперь уже неугасимым огнем, осмотрелся и произнес какие-то гортанные звуки. И тотчас же сидящие рядом ловкими движениями, несмотря на веревки, схватили оружие и спрятали его в остатках одежды...
Сагамор метнул взгляд на лицо лейтенанта и, заметив на нем недоверие, проговорил:
- Нет, не думай, что просто и легко пришло к офицеру это решение. Оно стоило ему многих бессонных ночей... Он ведь тоже был белым...
Сказал и зорко взглянул на сына, лицо которого еще больше, чем лицо белого солдата, говорило, что не верит он, не может поверить в слова отца.
- Едва успел офицер войти в свою палатку, - продолжал старик, - как услышал крики и звук бича. Сердце его забилось, как у кролика, над которым орел простер свои крылья. Выбежав из палатки, на ходу вынимая револьвер, увидел он, как пьяные солдаты, их было не меньше десятка, на лошадях гонялись за связанными индейцами, заставляя их ударами оружия подниматься с земли.
- Что происходит? - схватил Заремба за узду коня одного из солдат, так что тот, потеряв равновесие, свалился с седла. - Я вас спрашиваю - кто распорядился так обращаться с людьми? - срывая голос, снова закричал он. Сейчас же прекратить безобразие!
- Оно будет продолжаться, поручик. Этот приказ исходит от меня, раздался хриплый голос. - Чем он вам не нравится?
Заремба обернулся.
Прямо против него стоял Гарри Том - Кровавый Том. Хау!
И опять, как и в остаток прошлой ночи, не смыкает глаз старый служака. Не дает ему покоя рассказ старика, да и только! Он хоть и не совсем доверяет ему, но и сказать, что нет в этом рассказе ничего невероятного, тоже не может. Взять, к примеру, его самого: дослужился он до офицерского чина, много повидал за свою службу в этих местах, человек тоже белой кожи, а разве не растет в нем самом какой-то внутренний протест против того, что видят его глаза? Разве не поступает он, хоть в гораздо меньшей степени, так же, как тот Заремба, стараясь облегчить если не участь, то, по крайней мере, выполнение возложенного на него задания. Ведь, откажись он от него, сюда послали бы кого-нибудь вроде этого Кровавого Тома. И что было бы тогда?
Лейтенант поежился. Ему ли было не представить, чем кончается в таких случаях дело. 'Так почему же, выживая индейцев с их собственной земли, мы не называем это произволом, как сказали бы, узнав, что кто-то выгнал жильца из обжитого им дома? Почему нам дано, глумясь над обычаями тех, кого мы называем дикими, требовать взамен уважения к себе?'
И тут вспомнилось, как возмущались в крепости случаем, происшедшим с майором Франко Мейером, известным охотником на бизонов. Подружившись со многими племенами, он, этот Мейер, свободно охотился на их территории. Больше того - он даже имел от индейцев охранную грамоту в виде небольшого, в три- четыре дюйма, овальной формы кусочка бизоньей кожи, которая среди индейских племен носит название 'дивной стрелы' и которая обязывает каждого оказывать его владельцу в случае необходимости всяческую помощь и поддержку.
Майор довольно продолжительное время пользовался этим исключительным к себе отношением и вдруг в один день потерял и 'дивную стрелу', и уважение индейцев. Случилось это после того, как привез он как-