по службе - стал начальником цеха и угробил нашего общего знакомого П. на десять лет лагерей...'
В какое-то мгновение мне захотелось прервать этот текст, оставив из него только сам факт: ночь, тайна, спецотдел, 'Резец', - то есть показать лишь, как сам человек чувствовал себя при первой встрече с НИМИ и как ОНИ пытались захватить человеческую душу.
Но потом понял - нет, нет, все, что написал мне в письме Е. Андреев, и составляет суть нашей истории, это не сор жизни, а ее суть, смысл, если хотите. Ведь есть одна большая история, история нашей страны - со множеством ошибок, которые впоследствии разберут и, возможно, сделают правильные выводы. И есть история, заключенная в единственной и неповторимой судьбе одного-единственного и неповторимого человека. Ее не переделаешь, из нее не извлечешь уроков. Она была, есть и уходит вместе с самим человеком. Потому-то, может быть, самое важное в этой исповеди даже не ночь, тайна, 'упитанный мужчина', а то, что ОНИ отняли у него друга, который стал предателем.
И даже жалею, почему же мне показалась не к месту первая фраза, с которой Е. Андреев начал это письмо ко мне:
'Тогда я был молод и играл на саксофоне в заводском оркестре...'
Сороковой, молодость, саксофон... ОНИ.
Ну так вот... Повторяю, кроме свидетельств из начала тридцатых годов, больше, как я ни искал, первых встреч с НИМИ на ИХ территории не нашел.
Галину Павловну Попову из Вольска через несколько дней после начала работы в воинской части попросили зайти в строевую часть, но до нее она не дошла:
'На первом этаже меня перехватил невысокий худощавый человек с цепким, колючим взглядом. Объяснив, что звонил мне он, предложил пройти в какой-то кабинет. Уже не помню, кем он мне представился, но смысл разговора заключался в том, что я могла бы им помочь. В чем? - удивилась я. В подробности он не вдавался, но когда я ответила, что да, что попытаюсь, он попросил меня написать расписку...'
В 1956 году В. Ширмахера вызвали по телефону из института, который он заканчивал, в военкомат: 'Поинтересовавшись, какой дорогой я пойду, неизвестный сказал, что меня встретят. Мой путь лежал мимо милиции, и когда я проходил мимо, вышел из дверей человек и позвал меня. Но я был не один, так как, почувствовав в этом звонке что-то необычное, взял с собой товарища - здоровенного студента.
Незнакомец оказался этим очень недоволен: 'Приходите завтра, но один. Скажите, что насчет прописки'.
Мой корреспондент из Казахстана, который подписался псевдонимом 'Фриц Паулюс' (к его истории мы еще вернемся), был перехвачен прямо на улице, поздним вечером, когда возвращался из школы, где он работал, домой.
'Обычно я ходил пешком, но тут решил поехать на автобусе. Не успел войти в него, как меня окликнули по имени-отчеству и настойчиво попросили пойти домой пешком. Мне это не понравилось, не понравился и колючий взгляд товарища, который меня остановил. Мог бы мне сказать об этом, когда я стоял на остановке. Я, повинуясь ему, вышел на следующей остановке. Когда мы остались одни, он представился. Из его документа, который сверкнул на слабо освещенной остановке как падающая звезда, я, конечно, ничего не понял, но фамилию схватил, так как у меня в классе был очень трудный ученик с такой же фамилией. Почему-то решил, что этот товарищ из милиции, и тут же сказал, что не хочу иметь отношений с милицией в личном плане. Шли мы домой, как я обычно хожу, очень быстро, расстались на углу проспекта, но новую встречу он успел мне назначить: пединститут, первый этаж, кабинет секретаря парторганизации'.
Одессита А. Келькеже, который в 1954 году должен был везти группу молодежи в Казахстан, на целину, перед отъездом вызвали в райком комсомола, где секретарь райкома сказал:
'С тобой хочет поговорить один солидный человек'. 'Солидный' оказался сотрудником одесского КГБ. Он предложил сотрудничество, которое заключалось в том, чтобы Келькеже выявлял тех, кто антисоветски настроен и у кого есть родственники с 'антисоветским уклоном'.
На лестнице, на улице, в проходном дворе, в красном уголке ЖЭКа и очень часто - в кабинетах комсомольских и партийных секретарей, где хозяева, предварительно выйдя, оставляли человека один на один с НИМИ, - вот так тихо, тайно, без лишних глаз и ушей становились сексотами, агентами, стукачами миллионы моих соотечественников.
Итак, недолгая эпоха парадных подъездов Лубянок закончилась в начале тридцатых, но неправильно было бы думать, что с того дня только через полутемные подъезды или вечерние улицы и другие, не парадные, а черные входы шла дорога в этот другой, параллельный ГУЛАГ, раскинувшийся на всей территории страны, на пространстве жизней и судеб всех наших поколений, - и тех, кто родился в начале века, и тех, кто уже был зрелым в его середине, и тех, кто еще молод к его концу.
Остался, остался и официальный вход туда, в этот ГУЛАГ.
В любом учреждении - от банно-прачечного комбината до Совета Министров, на любом заводе, в любой конторе - везде была, чаще всего незаметная, дверь с табличкой: 'Отдел кадров'.
'После второго курса, в разгар переводных экзаменов, ничего не подозревающего, меня вызывают в отдел кадров. По миллион раз тиражированному сценарию, инспектор представила мне миловидного человека в штатском, перед которым лежало мое личное дело, и тихо испарилась. Охваченный внезапным страхом, я не расслышал его фамилии, только понял, ОТКУДА он. Сославшись на неудобство беседы в этом помещении, он пригласил меня в стоявшую у подъезда черную 'эмку'.
Вот в какую дверь, чтобы потом пересесть на сиденье казенного автомобиля под присмотром миловидного в штатском, вошел однажды сегодняшний кинорежиссер из Свердловска Вл. Новоселов и, как я убедился, большинство тех, чьи исповеди я прочитал или услышал.
О, эти кадры, которые, по знаменитым сталинским словам, действительно 'решали все'. Не те кадры, которые вкалывали за копейки, которых загоняли в колхозы, которые были счастливы, выстояв в километровой очереди кусок полусъедобной колбасы, а именно эти, истинные 'кадры', серые мышки Системы они говорили свое решающее слово. Скорее даже и не говорили, а чаще всего лишь озвучивали слова, которые им озвучивать приказывали.
Помню, как с нежным смехом одна пустая московская девица, молодая жена гэбешника, рассказывала в застольной компании, в которой я случайно оказался, как муж отомстил ее начальнику, с которым она что-то не поделила: 'Он позвонил в отдел кадров и просто спросил, а у вас такой-то работает? Как он? И через два дня этому козлу отменили командировку во Францию'.
И я убежден, что и это - правда.
Сколько себя помню - столько помню эти редакционные комнаты, в которых никогда не был слышен стук пишущих машинок, куда не забегали дерганные дежурные по номеру, откуда не был слышен обычный для редакционных кабинетов смех или шум уже полутрезвой компании. Сюда заглядывали обычно мельком взять какую-нибудь справку в ЖЭК или в военкомат - и, натыкаясь на пристальный взгляд кадровика (в редакциях это обычно женщины), быстро торопились закрыть за собой дверь.
Хотя с 'пристальным' взглядом я, наверное, загнул...
Обыкновенные женщины (из тех, которых я помню), обыкновенно смотрели, да и комнаты мало чем отличались от тех, в которых мы и сами работали и работаем. Ну и что - что стоял огромный сейф или даже два? И в наших комнатах - по крайней мере в некоторых, тоже стояли эти железные ящики, и те, у кого они были, по молодости лет, естественно, этим гордились, убеждая сами себя в том, что там хранятся какие- нибудь редакционные тайны.
Но в сейфах кадровиков никаких редакционных тайн не было - там хранились наши личные дела.
За свою жизнь я работал в четырех редакциях. Значит, в моей жизни было три личных дела (в 'Новой газете' в девяностые все уже как-то проще). Я никогда не знал, что там находится - какие мои грехи перечислены (а, может, и не перечислены), какие справки о моей личной жизни подшиты, какие даты проставлены в графах между 'жил и умер'. Но, скорее всего, ничего там такого и не было, и нет - обычная канцелярская ерунда.
Но только знаю, что именно в отделы кадров заходили незнакомые для редакционного народа люди, и если кто из газетчиков нечаянно врывался туда за какой-нибудь очередной справкой, то разговор там мгновенно смолкал и не вовремя ворвавшийся репортер натыкался на взгляд завкадрами: не добродушно- равнодушный, как обычно бывало, а на чужой, жесткий, холодный.
Этим отличался любой другой редакционный кабинет от того самого в момент посещения куратора из