не сегодня, только не сейчас.
Я почувствовал, что человек, набравший мой номер, разочарован отказом.
- Ну, давайте утром... До утра недалеко... И тогда он произнес слова, значение которых я в тот момент не понял:
- У меня остался всего лишь один день... - И после паузы:
- Тогда обязательно завтра утром, потому что завтрашний день у меня на самом деле последний.
И какая-то новая интонация послышалась мне: уже не растерянная, а твердая, уже не просящая, а требующая. И я, помню, подумал: 'О, брат... Да у тебя стряслось что-то серьезное...'
Потом я долго не мог уснуть, уже сожалея о своем отказе. И даже стал с нетерпением ждать утра, не подозревая, какой сюрприз оно мне принесет...
Он появился в редакции чуть позже десяти, едва я сам успел переступить порог своей комнаты. Как я и предполагал, он действительно был молод - лет двадцать пять, не больше. Интеллигентное лицо медленно взрослеющего юноши из хорошей семьи.
- Я звонил вам вчера ночью...
- Привет... Ну? Садись...
- Спасибо... - И обернувшись: - Можно закрыть дверь?
- Да закрывай... Что стряслось?
Он закрыл дверь, замер, так и не сев в кресло, судорожно глотнул и произнес, глядя поверх меня, за окно, где темнели развалины соседнего с редакцией здания:
- Я хочу, чтобы вы простили меня... Пять лет назад я написал на вас донос в КГБ.
От неожиданности информации я даже, вспоминаю, засмеялся:
- На меня? Ты ничего не перепутал? Я тебя, парень, вижу первый раз в жизни...
И он заговорил - быстро, словно опасаясь, что я не дослушаю, прерву на полуслове:
- Я тогда учился и работал на киностудии Горького... А вы у нас выступали с лекцией. О молодежном движении. Мне понравилось. Но когда я рассказал своему куратору о том, что вы у нас были...
Куратору?
- Я стал агентом КГБ, когда еще учился на первом курсе... - И так же, не глядя на меня, продолжал этот свой странный рассказ:
- Да... И куратор потребовал, чтобы я подробно написал, о чем вы нам говорили... Я сначала отказывался... Но он меня заставил... Он сказал, что с вами ничего не сделают... Им просто надо знать... Я написал... А потом я прочитал статью кинорежиссера Инны Туманян... Она написала, что после выступления на студии одного известного журналиста его вызвали на ковер. В горком партии... Я понял, что это о вас... И обо мне... Я тут же бросился к своему куратору... Я нашел его... Мы увиделись на конспиративной квартире... Он был не один, а еще с кем-то... Я его спросил: 'Вы же говорили, что это только для вашей информации... Что с ним, то есть с вами, - он облизнул губы, - ничего не будет!' А они засмеялись... Оба... И куратор сказал: 'Что ты волнуешься! Мы же его не посадили...'
Он говорил короткими, отрывистыми фразами, и я мог только предположить, как трудно ему дался и тот, вчерашний ночной звонок, и сегодняшний утренний визит, и слова, которые он произносит, глядя куда-то поверх меня - туда, туда, далеко-далеко, в известное лишь ему пространство жизни, где ему суждено было упасть и в котором ему захотелось подняться. Он замолчал и потом, после паузы, произнес:
- Завтра утром я улетаю... Я эмигрирую... Наверное, навсегда... Я не хочу здесь больше оставаться... Я буду жить в Израиле... Наверное, я никогда вас больше не увижу... Если можно... Простите меня...
Лишь в этом месте я мельком взглянул на него и снова опустил глаза... Не потому, конечно, что мне было неприятно смотреть на его лицо - лицо хорошо воспитанного юноши из интеллигентной еврейской семьи. Нет, все совсем по-другому! И злость не закипела, и презрение не обожгло, то есть ничего такого трагическо-карнавального в душе не возникло. Скорее всего, я просто растерялся, как теряешься, не знаешь, что сказать в ответ, когда вдруг случайный попутчик в поезде неожиданно распахнет перед тобой душу. Да, парень, ну а что же мне теперь делать?.. То выступление на киностудии имени Горького и все последовавшее за ним я тут же вспомнил. Хотя сам этот случай не настолько сильно запечатлелся в памяти, чтобы считать его какой-то вехой в жизни. Так, какой-то бред.
А суть дела (да, именно 'дела', как я потом убедился, увидев в руках у чиновников, допрашивающих меня, пухлую папку) заключалась в следующем.
Еще в конце занимательной брежневской эпохи я начал исследовать различные подростковые группировки, которые именно тогда (а с еще большей интенсивностью - при Андропове, Черненко и в начале горбачевской эры) стали как грибы вырастать на девственной советской земле. Были бы они просто хулиганами - было бы все ясно и понятно. Или диссидентами - тоже уже по привычной схеме разобраться с ними не составляло бы труда. Но они были не теми и не другими - они были 'неформалами', самим названием противопоставляя себя официальным комсомольским организациям.
Кто только не появлялся, в каких одеждах, под какими названиями, с какими прическами, прикидами и колокольчиками на штанах! И если с теми же футбольными фанатами было более-менее все ясно, когда они начинали драки между собой или переворачивали после матча машины, то когда те же фанаты устраивали многотысячные демонстрации в центре Москвы, начальству в их глупых лозунгах, выкрикиваемых многотысячным хором, 'Спартак - чемпион!', чудилось посягательство на существующий строй.
И, в принципе, они не так уж были и не правы.
Как животные в минуты опасности, ОНИ поняли, что естественная смена поколения (то есть приход первых в советской истории подростков, чьи отцы не только не воевали, но и не были арестованы; - на арену общественной жизни выходило 'непоротое поколение') неминуемо приведет к их собственному разрушению. Ведь эти ребята были лишены того, что долгое время являлось фундаментом Системы, - страха.
И тогда-то все смешалось в домах на Старой площади (там, где располагался ЦК КПСС), и на Новой площади (там, где ЦК ВЛКСМ), и, естественно, на площади Дзержинского, в КГБ.
Появление этого нового, странного, непуганого поколения настолько обеспокоило власти, что в структуре КГБ был впервые создан специальный молодежный отдел.
Сейчас мы все уже как-то позабыли, что, как говорится, первыми ласточками свободы стали именно дети, а не отцы. Именно к фанатам, рокерам, панкам, металлистам, хиппи (сколько их еще тогда, в начале восьмидесятых, появилось, и каких!) приклеили слово 'неформал', а не к 'Демсоюзу' или клубам избирателей!
Дети показали отцам: да, можно выйти на демонстрацию не только в 'майские' или 'октябрьские' - и не только с разрешения властей, но и по собственной воле, слушаясь своего собственного чувства. Это уже потом их отцы, матери, бабушки и дедушки заполняли улицы и площади на многочисленных митингах, и тогда-то дети ушли в сторону, как и бывает обычно во все времена, в вечном противостоянии поколений.
Да, их тусовки не носили политического характера последующих митингов, да, они не кричали 'Долой КПСС', да и самиздат они тоже вряд ли читали, не доверяя ни тем, ни этим, противопоставляя себя всему, что было вокруг.
Но уже то, что их, новых, становилось все больше и больше и что они таким ярким пятном выделялись на общем сером фоне, - уже одно это заставило КГБ посчитать 'работу с молодежью' одним из своих главных приоритетов.
Я столкнулся с этим 'приоритетом' едва ли не в первый день, когда, опубликовав в 'Литгазете' номер телефона для прямой связи с юными 'неформалами', включил эту 'горячую линию'.
- Подполковник КГБ Мищенко... - в очередной раз подняв телефонную трубку, услышал я недовольный голос, принадлежащий явно не хиппи или панку. И тут же с налету: - Что это вы себе позволяете!? Мы еще с вами разберемся! Вы что, вздумали создать новый комсомол? - И что-то еще такое, грубо-истерическое.
Я зло сказал подполковнику, что он ворвался в молодежную линию, и попросил его положить телефонную трубку, добавив, что если он хочет со мной о чем-то переговорить, то сможет это сделать в другой день и по моему городскому телефону. 'Мы с вами еще разберемся!' - рявкнул он, и я даже почувствовал, как шмякнулась на рычаг трубка на том конце провода.
Разбирались ли они - не знаю. Как-то я прочитал в 'Московском комсомольце', что, листая архивы