- Не бреши, Зинаида, - сказала Варя. - Ты ж не дура, чтоб не знать подноготную. Нельзя нам про них чего-то не знать. Это важнее, чем знать про себя... Но ты права: ему не говори. Дети уже большие. Им не кормленные, а выросли... А твой еще малой, его еще подымать.
- Забудь про письмо, - сказала Зинаида.
- Ну, это зачем! - засмеялась Варвара. - Сказать никому не скажу, а забыть - не забуду. Я интересное долго помню.
Пока Варвара шла по двору, Зинаида убила ее трижды. Лопатой, воткнутой в землю возле сливы. Топором, который только-только Сорока наточил. Серной кислотой в глаза, в лицо, в рот, чтоб спалилась вся криком - и с концами.
Варвара же - как назло! - шла от Зинаиды медленно и задницей своей широкой на низких ногах делала то влево - швырк, то вправо - швырк, - на тебе, Зинка! На! На тебе мой выход с перебором!
Сороку же, дурака, Зинаиде было жалко. Чего ж он за собой хвосты не подмел? Столько времени прошло, а след тянется. Два раза, как сказала бы Варвара, 'подноготная Сороки вылезала'. В эвакуации на улице какой-то дядька кинулся: 'Юхим, ты чи не ты?' - 'Я извиняюсь, вы ошиблись', - ответил Сорока, а сам пошел желтым цветом, а потом и потью. Наорал на нее как бешеный, а потом Зинаида своими глазами видела, как Сорока с дядькой на дровах сидели и Сорока говорил и руками махал.
И еще был случай. Уже после войны. Они первый раз в жизни поехали в санаторий 'Уголь'. Зинаида с ума спала от счастья, что ходит по берегу Черного моря под ручку туда-сюда, туда-сюда, а баночки для анализов ждут ее под дверью. Идешь по коридору, а моча от солнца аж медом горит. Тоже какой-то тип стал ковыряться в Сороке, мол, откуда вы есть и будете, личность мне ваша знакомая. Но тут Сорока как отрезал. Ходил, правда, надутый, но желтого цвета и поти у него уже не было.
Нет, Зинаида в пупок мужу не лезла. Не надо было ей знать его поднаготную. Плохо, что ее знала Варвара. Хорошо бы та умерла легкой смертью, чтоб раз - и нету. Конечно, можно было взять за грудки Сороку, тот бы распорядился и Варварой, и всей ее семьей, но что было бы потом? Зинаиде хорошо было и так, лучше ей и не надо было. А если и надо, то пусть оно вырастет из того, что есть... Черт его знает, каким макаром обернется другое...
Зинаида крепко держалась за то, что имела.
- Не надо это никому знать, - твердо сказала Зинаида. - Я ему ничего не скажу, а то сгубится...
- И мальчику хорошо, - добавила Варя.
- И мальчику! - согласилась Зинаида. - Я тебе этого не забуду. И если что надо...
Один раз Варя воспользовалась тайной. Когда после школы у Жанны возникли проблемы с характеристикой. Сорока на каком-то пленуме сказал, что бывшие в оккупации народы должны черным трудом и черным хлебом доказать свою приверженность. Ретивая директор школы с радостью начала гнусничать.
И Варя сходила к Зинаиде.
Характеристики были выданы всем.
Хотелось еще сходить, когда волею Сороки отрезались у них с Паниным сотки. Но случай показался не тем, да и вообще все было уже не то. Ну прожил Сорока жизнь украинцем и что? Стал он от этого счастливей? Все перепуталось. Все. Ее русский муж всю жизнь играет роль немца-полудурка, совестливый Панин рядится в принципиального хама. А Жанночка как-то сказала, что хорошо бы взять папину кличку Шпрехт как фамилию, выправиться в еврейство и с концами уехать в Израиль. Все равно, мол, тут, на этой Богом забытой земле, жизни не будет.
'Это она только сказала, - думает Варя. - Все живут не за себя, а за того парня. Никто не живет в себе как в доме, а как голые и на морозе. Шатуны...'
...Зинаида пришла, когда ее, Варю, разбило параличом, и она лежала и мычала. Вот тогда и пришла Зинаида, и в глазах ее было успокоение оттого, что уже не надо бояться Варвары, которая лежит так недвижно и некрасиво. А через какое-то время ударило и ее. Только много шибче. У Вари от мозгов-то отошло, а Зинаиду залило напрочь.
Вот почему ей, Варе, так хочется войти к ней и посмотреть. Может, Зинаидин ум еще не умер, тогда он поймет, зачем она пришла.
'Я же вас не предала, - скажет ей Варя, - чего ж тебе так надо было, чтоб я рухнула? Это мне вместо спасиба?'
Посмотрит, скажет и уйдет.
Зацарапался Шпрехт.
- Я помочиться, - сказал он. - Тебе не надо?
- Надо, - ответила она.
- Не спишь чего? - спросил Шпрехт.
- Откуда ты знаешь?
- Не храпела. Я люблю, когда ты храпишь. Тогда я крепко сплю.
- Я засну, - сказала она, оглаживая под подушкой пепельницу. - Ты мне голову завтра помой, а то зачесалось.
- Помою, помою, - сказал Шпрехт.
Он уходил, не подымая ног: човг, човг... човг, човг...
Зеркало отразило, как шевельнулись портьеры. Глаза Вари лихо сверкнули. 'Придет твоя пора, - сказала она зеркалу. - Интересно, успеешь ли ты отразить свою смерть?'
Пожалуй, она заснет. С пепельницей в руке и с зеркалом в башке. Впрочем, возможны и другие варианты. Комбинировать предметы и людей - занятие не для слабоумных.
Варя засыпает, жалея Зину и Людмилу Васильевну, Сороку и Панина тоже...
И Шпрехта, Шпрехта, Шпрехта... Дурачка неумелого.
Учительница
...Она зацепилась за самый краешек сознания. В окутавшем ее мраке была узкая яркая щель, которая резала, щипала глаза, но вела в свет. Поэтому нельзя закрывать глаза, даже если они вытекут. Надо выдержать эту щель взглядом и думать, думать, думать...
...Мысль: Сороки украли ребенка у нее и физика. Это виделось в подробностях. Она несет кулечек, а они вырывают его из рук. У нее всегда были такие слабые руки. Даже кружка с водой была ей тяжела. А тут ребенок, он оттягивает ей руки, оттягивает... И тогда Сорока выхватывает у нее ребенка. Она так хорошо это помнит! У Сороки большие сильные руки и огромные часы на запястье, повернутые внутрь. И ребеночек головочкой ложится прямо на часы.
Щель готова закрыться, свет из мира так тонок, так узок, ей приходится напрягать большие плачущие глаза.
...Физик. Он был такой несчастный из-за своих приступов. Она сказала себе: 'Я не должна думать о том, что он мне неприятен. Это позор так думать. Неужели я такая подлая? Ведь он же пришел с войны!'
Как она хотела ребенка, мальчика, который вырастет и у него не будет дергаться лицо!
И вот Сороки его отняли! Отняли!
С криком приходит мрак. Полный.
Панин держит ее на руках, маленькую, хрупкую, такую единственную, что урони он ее, и конец ему, Панину, потому что жить-то он, может, и останется, но смысла в этой жизни уже не будет. Шпрехт говорил, что у него на случай смерти жены есть циан, а Сорока сказал, что у него есть пистолет, еще с войны, но он его всю жизнь чистит и проверяет. Для случая.
'Мы не сходимся ни в чем, - думает Панин странную мысль, - кроме невозможности жить без наших жен'.
Не будь у Людочки острого состояния, он бы подумал над этим еще и еще. Он бы записал свои мысли для сына, чтоб в том утвердилась гордость за силу отцовской любви к его матери. Сын - хороший мальчик, не познавший мук. Как все послевоенные дети, с которых обстрелянные фашизмом отцы или отцы, вернувшиеся из мест весьма отдаленных, сдували пылинки и высаживали в них зерна счастья, о котором сами не знали, не ведали, какое оно есть. Правда, сейчас Панин вдруг подумал: а как я мог угадать в зернах, что они для счастья, если не ведал, каково оно! Как? Как они выглядят, счастливые зерна?
Панин баюкает жену. Что же ее так испугало? Кричала о Сороках. Но ведь, может, и просто о птицах? Она в них хорошо разбиралась, не то, что он, знающий только воробьев и ворон. Людочка говорила, что из всего божьего мира птицы самые красивые, самые совершенные.