(И, как ни странно, именно такие вот грубоватые замечания капитана позволили мне раскрыть еще одно свойство Ивнева. Сколько бы ни подтрунивал он надо мной, Витей Скориковым и другими, сколько бы ни придирался к нам иногда, но рано или поздно любой бы на нашем месте догадался: он нас жалел. Жалость эту мы понять и оценить не могли потому, что на поверхность всегда выходила ее половина, худшая для нас: военными, солдатами Ивнев нас не считал. До поры до времени он даже не интересовался нашим прошлым. Да и какое прошлое может быть у мальчишек, ставших на время солдатами, потом попавших в окружение и снова ставших мальчишками!)
- На, пожуй лучше! - сказал капитан, удостоив меня взглядом и протягивая мне вареную картошку, сбереженную от завтрака.
- Ешь сам, капитан.
- Как хочешь, я человек не гордый! - И капитан стал как-то по-особому бережно есть картофелину, я искоса наблюдал за ним. У него были серые, большие, серьезные глаза с прищуром и поднятые вверх опаленные брови. 'Наверное, пришлось ему побывать под бомбами или под обстрелом', - подумал я.
Через несколько минут вернулся Мешко, доложил вполголоса:
- Задание выполнено. Немцев в перелеске нет. Лощиной пройти можно.
- Пошли все! - коротко сказал капитан. - Слава, ты идешь первым, я замыкающим. Живее!
Мы шли теперь лощиной, из которой сначала еще были видны крайние дома деревни, а когда мы прошли с полкилометра, горизонт замкнулся слева и справа, скрытый полем и перелеском. Теперь мы распрямились в рост. Мешко шел быстро, споро, не останавливаясь, не оглядываясь, и мы иногда пускались за ним трусцой, чтобы не отстать.
Капитан был последним, он отстал словно для того, чтобы видеть нас немного со стороны, издали.
- Артиллерия всегда отстает! - сказал шедший за мной Витя Скориков.
Я позавидовал его длинным ногам: у него осталось желание шутить в этом марш-броске почти на виду у немцев. Я шел за коренастым Ходжиакбаром шаг в шаг. Видел теперь я только его спину, и у меня не осталось скоро никакого желания видеть что-нибудь еще, кроме этой спины.
Вот и перелесок. Снова под ногами опавшие листья, снова мы стали лесными бродягами. Теперь, если повезет, отогреемся в следующей деревне.
Я вспомнил, как неприветливо встретила нас хозяйка дома в той деревне, откуда мы ушли. Или мне это показалось? Теперь я должен был доверять личному опыту и заново открывать для себя многое. Где офицеры моей роты и батальона? Одни убиты, другие получили приказ уходить с бойцами мелкими группами. А выводит меня из окружения артиллерист.
- Слушай, Валь! - крикнул Скориков. - А ведь немцы не смогут все деревни занять. У них людей не хватит!
- Не знаю, Витя, хватит или нет.
- Жаль, что грибов больше не попадается! - заметил он.
'Иди, товарищ Скориков... Хорошее у тебя настроение, - подумал я со злостью, - хорошо, если не все деревни немцы займут, и совсем хорошо, если грибы будут попадаться'.
Когда из-под куста вылетела большая серая птица, пронзив подлесок в низком шальном полете, мы шарахнулись от нее и попадали на землю - и Ходжиакбар, и Скориков, и я.
- Хорошо в лесу, да боязно! - съязвил я.
Скориков промолчал.
...В тот солнечный день я бы ни за что не угадал, что уже через пять дней, шестнадцатого октября, выпадет снег. Солнце без труда пробивало поредевшую, пожухлую листву, и мы могли ориентироваться без компаса. В полдень пролетела на восток шестерка 'мессершмиттов'. Через час стали попадаться разбросанные над лесом листовки. 'Храбрые русские солдаты, вы окружены!' - так начиналась листовка, попавшая мне в руки.
- Брось эту дрянь, - сказал капитан. Он выхватил резким, почти незаметным движением листок бумаги из моих рук и порвал его в клочки. Я не стал с ним спорить. Единственный вывод, к которому я пришел после немецкой листовки, был неутешительным: из-за окруженного полка немцы не стали бы печатать листовки. Быть может, окружена дивизия, а то и не одна, быть может... Страшно было думать об этом.
Мы втянулись постепенно в настоящий вековой бор, которому не было, казалось, ни конца ни краю. Сосны отсвечивали бронзой, стволы их были теплыми, если прижаться к ним на минуту плечом... Был привал, но мы почти не говорили, хотя нас в этакой глуши никто бы все равно не услышал. Когда солнце скрылось, нарубили лапника, устроили что-то вроде шалаша. Но не спалось на голодный желудок. Тот котелок картошки, который дала хозяйка, вспомнился нам не один раз. Потом я уснул, как будто провалился в пропасть, и к исходу ночи опять проснулся от холода и уже не мог спать. Сжав коченеющее тело руками, я лежал с открытыми глазами и наблюдал в просвет лапника, как плавали серые кочующие облака, открывая временами холодное темно-синее небо.
Утро двенадцатого октября сорок первого года...
Тяжелый день. Поблизости нет воды. Мешко вернулся с пустым котелком. Делать нечего, бредем через лес, прислушиваясь к каждому шороху. Нервы напряжены, только Ивнев идет как ни в чем не бывало, как будто он действительно знает, куда надо идти.
Лес, лес, поляна с палевыми кустами, с зеленой еще лесной травой, с черной птицей в небе над головой. В этот день я всерьез задумался о смысле и цели дальнейшего существования. Вот как это случилось.
Мы вышли на пригорок и остановились: другой склон его круто обрывался вниз. Подошли к обрыву и внизу, под ногами нашими, увидели шоссе. Серая лента его жила странной жизнью. По нему ползли танки с крестами на броне, тянулись машины, неторопливо шли тягачи с орудиями на прицепе. Шум едва достигал наших ушей, так было высоко, но увиденное осталось в памяти, и потом, много дней спустя, я еще будто воочию видел эту механическую лавину.
Мы стояли и смотрели как завороженные на это шествие нечистой силы. Ощущение полного бессилия овладело мной. Что можно противопоставить этой стальной армаде? И зачем вообще мы идем, а главное - куда? Конечно, капитан сам не знает этого. А раз так, почему мы все еще подчиняемся ему? Разве теперь имеют какое-то значение воинские звания? Да, я думал именно это над обрывом, но, слава богу, у меня достало ума промолчать. Иначе...
Трудно было предугадать действия капитана. Возможно, он снисходительно промолчал бы. Какое ему сейчас дело до меня? Все эти дни я ревниво-внимательно пытался обнаружить следы страха в поступках капитана, разглядеть эти следы в его серо-синих глазах, когда на привалах он присаживался на охапку хвороста и над переносицей его сходились складки. Но я не видел этого страха. Или он так умело скрывал его от нас?
И теперь капитан задумчиво смотрел вместе с нами на тягачи, грузовики и танки, а потом, когда колонна прошла и скрылась за дальним поворотом дороги, дал приказ спускаться. Хочет проверить нас? Провести по следу чудища, чтобы мы перестали его бояться? В самом деле, если есть сила, внушающая страх, то есть и противостоящая ей: вера, убежденность в правоте дела, во имя которого воюешь. Вот о чем я думал, вслед за капитаном спускаясь к дороге, хватаясь за стволики осин.
('Впрочем, какая мы сила?' - думал я к вечеру. Даже вместе с капитаном мы ничего не стоим против одного-единственного танка из той колонны. Впервые в жизни видел я танки врага, и они казались на шоссе еще страшнее, наверное, чем на поле боя.)
Мы пересекли дорогу. Капитан остановился у обочины и с минуту медлил, пока мы не оказались в лесу по другую сторону дорожного полотна. Когда он убедился, что мы незаметно растворились в чаще, он зашагал следом.
Наконец я решился и спросил его:
- Куда мы идем, капитан?
Ни слова в ответ. Что означало его молчание? Что он надеется вывести нас к своим? Или нет? Не знаю. Анализируя сомнения и тревогу, я забывал о том, что капитан тоже имеет право на сомнения, но он считал себя не вправе показывать это другим. Во имя этих других. Понял я это позже.
Километр. Еще один. Привал у старого картофельного поля, на поляне с полусгоревшим домом. Капитан ушел на разведку, оставив за себя Мешко. Тот присел на трухлявый пень, достал нож и стал вырезать из поленца деревянную ложку. Я собрал щепу и разжег костер. Ко мне присоединились Скориков и