2 Пестрядинная рубаха - рубаха из пеньковой грубой ткани, пестрой или полосатой.
2. ИЗБА
Изба у нас была старая, сильно осевшая на один передний угол, и держалась больше на подпорках. Крыша на ней из полусгнивших драниц, в сильный дождь вся протекала. Мы поспешно расставляли тогда на полу ведра, глиняную посуду, и вода звонко падала - капля за каплей.
Больше всего места в избе занимала печь, возле которой - поближе к шестку - стоял десятиведерный треног. Мать по утрам брала коромысло и шла на речку - треног до краев наполнялся свежей речной водой. Подходя к нему напиться и зачерпывая ковшом воду, я видел смутное, колеблющееся отражение своего лица.
Вдоль стен протянулись лавки; у самой двери, под рукомойником, стояла лохань, и от нее нехорошо пахло.
Но когда брат приносил в избу чинить хомут или шлею, все запахи в избе перебивал крепкий запах сыромятной кожи, дегтя и конского пота.
В простенке между окнами, где было приклеено несколько ярких бумажек от карамелек, висело на гвозде зеркальце, но было оно тусклое, с облупившейся и поцарапанной изнанкой, и я не помню, чтобы кто-нибудь в него смотрелся: разглядеть в нем ничего нельзя было. В переднем углу, на божнице, стояли две почерневшие иконы; туда же клали поминальник небольшую книжечку с твердыми корками, где были записаны имена покойных родственников. Последним стояло имя Петр - так звали отца. В праздники бабушка брала поминальник, завертывала в темный клетчатый платок и шла в церковь; там подавала его вместе с медным пятаком псаломщику для поминания.
Зимой в избе было очень холодно. Окна так замерзали, что с них на подоконники сыпался снег. Стены были ветхие, многие стекла в окнах заменяла бумага, и тепло из избы выдувало быстро. Я и сестренки Антонида и Татьянка (они были постарше меня) не слезали, бывало, с печи. А когда в трескучие зауральские морозы не хватало дров, старший брат, Павел, надевал полушубок, из которого он давно вырос, запрягал в дровни Игреньку и ехал в лес по дрова. Из лесу он возвращался совсем замерзший, не мог даже сам разуться; мать помогала ему стянуть с одеревеневших ног бахилы и подолгу терла пальцы снегом.
Спали зимой на печи и на полатях. Но доски полатей плохо держались в пазах, и частенько ночью кто- нибудь проваливался на пол. Даже бабушка раз упала, еле поднялась.
Спать укладывались как придется: стелили под бока оставшийся от отца старый полушубчик, укрывались тоже или бабушкиной пальтушкой, или чем-нибудь еще.
Радостной минутой было для нас, когда мать вытаскивала ухватом из печи тяжелый чугун с картошкой, сливала воду и ставила его на стол, где уже обычно стоял закипевший медный самовар. Бабушка кликала со двора Павла, и все садились за стол. Перекидывая горячие картошины с ладони на ладонь, мы сдирали с них кожуру. Душистые, густо посоленные, какими вкусными казались они! Потом пили чай. В сахарнице лежало несколько потемневших катышков сахару. Один из них я несмело брал пальцами и откусывал от него самую малость. Другой раз его брали сестренки или брат, мать или бабушка, отчего катышек становился еще темнее, но, почти не уменьшаясь, снова возвращался в сахарницу.
3. ЗЕЛЕНАЯ ЧАШКА
Был у нас кот Васька - белый, пушистый, с рыжим пятном на лбу. Он прибегал часто со двора с поцарапанным носом, но дома держался степенно, садился где-нибудь на лавке, зажмуривался и дремотно мурлыкал. Хозяйство свое он вел аккуратно: если мы иногда и видели мышь в избе, то она была уже в зубах у Васьки. Прибегая домой поздно вечером, он не мяукал у дверей в сени, а прыгал прямо на окно. В морозную ясную ночь следы его острых коготков долго горели на замерзшем стекле.
Ваську я любил и очень к нему привык. Но однажды - это было уже летом - появился в деревне какой-то чужой человек; он ехал по улице и протяжно кричал: 'Посуды, кому посуды!' - и скороговоркой добавлял: 'На кошек меняю, на кошек меняю'.
Телегу обступили бабы и ребятишки.
Проезжий поднял над головой большую глиняную чашку и концом кнутовища ударил ее по краю - чашка тонко запела.
Я тоже стоял у телеги и смотрел, как бабы выбирали посуду и с жалостью в глазах отдавали кошек проезжему. Он тут же, на глазах у всех, давил их на шнурке и вешал вдоль грядки телеги.
Когда он собрался было ехать дальше, я увидел мать: она торопилась к телеге, крепко держа в руках Ваську. Я кинулся ей навстречу:
- Мама, не надо, не надо Ваську отдавать! Она нахмурилась и отвернулась от меня.
- Не надо, мама! - плача, кричал я ей вслед.
К телеге больше я не подошел, убежал в огород и долго там лежал, уткнувшись лицом в траву.
Когда пополудни мы сели обедать, на столе стояла новая зеленая чашка со щами.
4. РЕБЯТИШКИ
Как только солнышко начинало пригревать по-весеннему и под окнами освобождалась от снега черная сырая земля, удержать меня в избе было невозможно. Я выбегал за ворота, усаживался на завалинку и подставлял лицо теплому солнцу. Земля у завалинки дымилась испариной и начинала понемногу подсыхать. Звенели первые ручьи, неся в себе навозную жижу и небесную голубизну. От воды и ветра, от снега и студеной весенней земли ноги у меня вскоре становились совсем черными и покрывались сплошными кровоточащими трещинками - 'цыпками'. Когда мать пробовала в бане их немного отмыть, мыло так щипало, что я извивался от боли.
Утрами к нашей завалинке приходил Санко, одетый в лохмотья и тоже босой; от холода у него стучали зубы, из носу текло. Мы запруживали с ним ручьи и взапуски бегали по дороге, где еще лежали потемневшие ледяные корки. Он жил через одну избу от нас, и его отец, Митрий Заложнов, по прозвищу Петушонок, высокий и широкоплечий, часто проходил мимо наших окон неторопливой, тяжелой походкой.
Санко был веселый, бойкий парнишка, но иногда с ним делалось что-то странное. Он вдруг начинал метаться из стороны в сторону и кричать: 'Ой, боюсь, ой, боюсь... собака, собака!..' Глаза у него становились безумными. Мать рассказывала мне, что его когда-то напугала собака. Я со страхом смотрел на него в эти минуты. Но он скоро приходил в себя, и мы снова как ни в чем не бывало возились у ручья или бегали по улице.
В один такой день, когда мы пускали в ручей спичечную коробку и смотрели, далеко ли она поплывет, к нам подошел Гришка. Он остался с нами играть, и мы с завистью поглядывали на него: он был в сапогах. Важничая перед нами, он нарочно ступал на ледяные корки и даже в неглубокие лужи.
Стали играть с нами и другие ребятишки: Оська, Ванька Маяло, Фролка и быстроглазый разговорчивый парнишка Серега.
Серегин отец, Кузьма, смирный рыжебородый мужик, любил книги. Не бывало того, чтобы он поехал в Камыш-лов - в наш уездный город - и не купил бы какой-нибудь книжки с яркой обложкой, где нарисован трехглавый змей или богатырь в кольчуге и железной шапке. И Серега знал такие слова, каких мы не слыхивали: держа в руках обыкновенную палку, он говорил, что это булатный меч, если же мы шли в лес по ягоды, он рассказывал, слегка картавя, про Змея-Горыныча, и мы не без опаски после этого входили даже в реденький березнячок.
Бывали у нас и ссоры. Идя однажды в гурьбе ребятишек возле речки, мы с Серегой о чем-то поспорили и стали друг друга толкать в грудь. Пятясь от меня, он поскользнулся и навзничь упал в речку. Все остолбенели. Я увидел его неподвижное лицо под светлой быстрой водой и руки, .раскинутые на песчаном дне. Мне показалось, что Серега захлебнулся, но он вдруг вскочил на ноги, испуганный и весь мокрый, вылез на берег и со слезами пустился домой. Взбежав на горку, он повернулся к нам и сердито, нараспев прокричал:
Степа-лёпа-лепуха
Съел корову да быка,
Пятьдесят поросят
Одни ножки висят.
После этого несколько дней мы не играли вместе.
Водился с нами и рослый парнишка Тимка. Был он постарше других, посмышленее и командовал нами. Любили мы играть больше 'в войну'. Хотя в игре Тимка всегда заставлял нас быть японцами и больно колотил палкой, мы терпели и тянулись к нему: ведь он умел стрелять из настоящего ружья и отец часто брал его с собой на охоту. Только вот ходить к Тимке домой мы побаивались: его отец, прозванный за балагурство Балаем, слыл в деревне колдуном. О нем говорили, что если он рассердится на какого-нибудь парня, то может присушить его к самой некрасивой, рябой девке.
Первый раз мы осмелились зайти к Тимке, когда узнали, что Балай уехал в Камышлов. Не без робости