высились над ними спесиво и, шурша мохнатыми ветвями, рассказывали порой такие небылицы, что тем хоть со стыда сгорай. Каждая из них -- ни дать ни взять как свекровь, случайно попавшая на сходку молодых девчат, в число которых затесалась и ее собственная сноха. Дубы стоят величаво и молчаливо, убежденные в своей вечной мудрости, считая недостойным для себя судить тех или других.
Сказывали, что когда-то давно леса эти насадил вернувшийся из ссылки русский инженер. К семье в Петербург, по указу царя, его больше не допустили, и он скоротал свою жизнь на этих берегах, в чахотке и исступленных заботах о молодых лесонасаждениях. Так это было или не так, судить теперь трудно, но вымахали замечательные эти леса, дожили до наших дней и стали такой гордостью Верхневолжска, что на заседаниях местного исполнительного комитета на тему об их охране была произнесена не одна горячая речь и сочинен не один протокол.
На картах крупного масштаба Верхневолжск отсутствует. Однако это не означает, что его летописцам и рассказать-то не о чем. Много лет назад по всей Волге, от верховья и до устья, славились его искусные сапожники. Сапоги, хоть юфтовые, хоть из хрома, хоть с напуском и шикарными короткими голенищами, или модные дамские ботинки с высокой шнуровкой, местные умельцы делали так, что не один заезжий купчик богател на заказах и поставках. А квас, которому не было равного ни в Твери, ни в Нижнем Новгороде! А медовуха и брага, появляющиеся по праздникам! Да и пряники местные со штемпелем известного по всей Волге купца Буркалова тоже что-то значили, хоть и были похуже вяземских и тульских.
Это был местный воротила, владевший верхневолжскими капиталами. И над пакгаузами пристани, и над пивоваренным заводом, и над единственной в городе деревообделочной фабрикой висели железные и деревянные вывески с намалеванной аршинными буквами его фамилией. И никаких 'и сыновья' или 'и К[о]' в придачу к ней на вывесках не значилось. Просто -'Буркалов И.Г.' и все тут. Купец щеголял в грубых холщовых рубахах и юфтовых подкованных сапогах, запросто поднимал с грузчиками огромные тюки, если надо было для вдохновения показать им 'русскую силушку'. Был он в меру богомольным, но, когда входил в запой, поминал господа бога такими словами, что местный отец Амвросий не раз поговаривал об отлучении его от церкви. Доходили эти разговорчики и до самого Игната Гавриловича, и когда в пьяном виде встречал тот духовника, то издевательски потрясал толстенным, набитым до отказа сторублевками бумажником из заморской крокодиловой кожи и несусветно орал:
-- От бога меня грозишься отлучить, длиннобородый! Накось, выкуси. А вот это видел?! Да я за эти червончики какого хошь себе бога выберу, хоть языческого, хоть лютеранского!
Высокий, нескладный отец Амвросий дрожащей рукой спешно осенял себя крестным знамением, мотал головой:
-- Изыдь, окаянный, анафема тебя забери! В аду синим пламенем гореть будешь
-- Что? -- хохотал купец. -- А ты видал, каким синим пламенем моя буркаловская водка горит? Да такого ни в аду, ни в раю не сыщешь, долгогривый!
Буркаловские запои, или, как он сам их именовал, 'циклы', доходили обычно до десяти дней. Потом с вытаращенными рачьими глазами приползал он из какого-нибудь притона, заросший и весь сгорающий от озноба и, ни к кому не обращаясь, твердил:
Свят, свят, свят,
От мозга до пят.
Брысь, не наводись...
Его управляющий, тонкий и чопорный немец Штаубе, называл этот момент 'наваждением' и удовлетворительно потирал руки, потому что хорошо усвоил, что бросивший на время все свои дела Буркалов после 'наваждения' крикнет своей дряблой, увядшей жене коротко, но повелительно:
-- Мать! Березовый веник!
После лютой бани, смывавшей бесовскую алкогольную накипь, Буркалов целый месяц работал как вол, питался одними крепкими щами да гречневой кашей с парным молоком, вплоть до вступления в очередной 'цикл'.
Рассказывали, будто бы однажды по прошествии серьезного и более затяжного, чем все предыдущие, 'цикла' Игнат Гаврилович почувствовал себя плохо и слег. Вызвав фельжшера, велел поставить двойную дозу банок. Но и банки не помогли. Тогда не на шутку обеспокоенный Буркалов на лихой тройке доехал до чугунки и с первым же поездом отправился в Питер. Там он пришел на прием к знаменитому, на весь мир известному доктору.
-- На что жалуетесь, почтенный? -- спросил его седой старик с усиками, насмешливо скользнувшими по одутловатому лицу Буркалова глазами.
-- Да вот в грудях какие-то хрипы появились, -- сознался верхневолжский магнат, -- одолевают.
-- А ну-ка, разденьтесь до пояса.
Купец разделся, и доктор долго выслушивал через стетоскоп его могучую волосатую грудь.
-- Вопрос к вам один, почтенный, -- жестяным голосом сказал знаменитый доктор. -- Опишите хотя бы кратенько свой образ жизни.
-- Это весьма легко, -- согласился Буркалов. -- Образ жизни у меня, значит, как у всяких купцов. Я не какой-нибудь там небокоптитель, мне каждая копейка дорога. Месяц как проклятый работаю, ну а после, дело известное, -десятидневный цикл. Потом опять месяц... Купец не ангел.
-- Вот и продолжайте вести подобный образ жизни, -- посоветовал доктор. -- До ста лет проживете.
Однако дожить до ста лет Буркалову не пришлось. Когда грянула Октябрьская революция, в маленьком, затерявшемся в дремучих просторах России Верхневолжске было еще некоторое время тихо, и только на деревообделочной фабрике несколько наиболее грамотных рабочих стали поговаривать, что не худо бы учредить местный Совет, как это сделано в других городах, дать Буркалову и нескольким другим, более мелким богатеям по шее да зажить по-новому. Сам купец находился тогда в завершении очередного 'цикла'. Когда ему, посиневшему от пьянства, втолковали в трактире постоялого двора о том, что произошло в Питере, купец побледнел, вызвал к себе управляющего Штаубе и, матерно выругавшись, сказал:
-- Ну вот что, господин иностранец. Бери десять тысяч целковых и сматывай на все четыре стороны. Думаю, что западная подойдет тебе лучше всего. А мне самую лучшую тройку заложи. Цыгана поставь коренником. На фабрику поеду. С рабочими хочу объясниться.
И, выпив для лихости со своими забубенными собутыльниками еще четверть водки, въехал Буркалов на фабричный двор, где его уже ждала сурово притихшая толпа.
-- Люди! -- дико закричал он. -- Каюсь перед вами. Нету для меня ни ада, ни геенны огненной. Был я действительно эксплуататором, грабил вас и наживался на вашем труде. Люди, берите все, что у меня есть, потому что это ваше. Берите фабрику и все мои капиталы, берите баржу и мельницу. Ненадобно мне трех каменных домов и двух флигелей. Оставьте только одну каморку да в простые рабочие, а то и в грузчики определите, если сочтете возможным.
С этими словами сел Буркалов на тройку и уехал заканчивать свой очередной 'цикл'. И никто не знал, о чем в ту пору думал первый богач Верхневолжска, потому что сентиментальностью он не страдал, дневников никогда не вел и писем покаянных не писал. Но когда наутро члены только что созданного первого городского Совета рабоче-крестьянских и солдатских депутатов, посудив и порядив, решили объявить купцу свою волю -- признать его эксплуататором, но за чистосердечное раскаяние и публичное отречение от своих, на горе народном нажитых капиталов в домзак не заключать, а допустить к физическому труду на фабрике во благо молодой Советской республики -- и поехали в трактир постоялого двора, их встретил бледный, встревоженный половой.
-- Нам немедленно Буркалова!
-- Нельзя-с, -- дрожащим голосом ответил половой.
-- То есть как это нельзя-с? -- передразнил его старый краснодеревщик Мешалкин. -- Или не видишь, что перед тобой весь Совет рабоче-крестьянских депутатов.
-- Вижу, но только все равно нельзя-с к Игнатию Гавриловичу.
-- Да по какой же это причине? -- гремел Мешалкин.
-- А по той самой причине, -- бледными губами пояснил половой, -- что они-с, то есть Игнатий Гаврилович, в настоящее время находится в петле-с. Замертво.
-- Ну! -- только и выдохнул краснодеревщик. -- Значит, не совладал он со своей совестью все-таки.