пределом двора, где-нибудь на бережку. Еще шаг, и вода с ее Водяным, поле с его Полевиком, лес с его Лешим — совсем не обжитые, чужие места!
Случалось, примученный Банником человек бежал в чем мать родила мимо овина и звал на бегу:
— Овинник, батюшка, заступись!..
И Овинник выскакивал на подмогу. Но бывало, и сам пакостить начинал. И уж нету хуже несчастья, чем прогневить Домового, поссориться с ним…
Если бы прежний дом Кия остался целым и населенным, если бы просто отделилась, как это бывает, молодая семья от отеческой — при закладке новой избы отрубили бы голову петуху, чтобы не только умилостивить древесные души, но и населить избу новорожденным Домовым. Однако от прежнего жилища осталась лишь груда бревен, прогоревших насквозь, и слышали Люди, как сирота-Домовой обходил застывшие угли, вздыхая и горестно бормоча. Минует время — совсем страшно станет мимо ходить. Решил Кий пригласить Домового к себе в новый дом жить. Но прежде проверил, доброй ли получилась изба, удовольствовалась ли конским черепом и угощением, не потребует ли еще подношений, чьей-нибудь головы.
На первую ночь в доме заперли курицу с петухом. Утром, когда взошел Месяц, петух из-за двери приветствовал его радостным криком. Никто не тронул его, не придушил, не обидел. На вторую ночь пустили через порог кота с кошкой и поутру обрели обоих живыми. Потом в доме ночевал поросенок, за ним овечка, телка и конь — тот самый белый жеребец, указавший доброе место. И лишь на седьмую ночь вошел в избу хозяин-кузнец с огнем для печи и с тестом в квашне, чтобы сытно жилось.
Он еще обошел свое прежнее жилище посолонь, волоча хлебную лопату, показал посоленную краюшку и трижды позвал:
— Дедушка Домовой! Выходи, поедем домой!
После третьего раза лопата отяжелела в руке. Кий осторожно тащил ее по сугробам до нового крылечка — не передумал бы Домовой, не убежал бы назад на развалины. Но нет, мохнатко сидел смирнехонько, держался за черенок, только сопел. Кий торжественно внес его в избу:
— Поди, дедушка-суседушка, с женой, с малыми ребятами, в новый сруб, в новый дом да к прежним Людям, к старой скотинушке!
Положил Домовому в подпол хлеба, горячей каши, ковшичек меду. Раскрыл дверь, бросил в избу свернутую веревку и вошел, держась за нее. Так, говорят, иные влезали прежде на Небо, в новый неведомый мир. Снаружи взялась за веревку жена, Кий втянул внутрь и ее. И вот затеплили в новой печи живое новое пламя, добытое трением, как и Боги некогда поступили, уряжая Вселенную. Дрова горели ровно и ясно, новенький горшок, впервые доверенный Огню, не растрескался, уцелел. И когда посадили выпекаться хлебы в хлебную печь, у всех макушечки наклонились вовнутрь, а не наружу, пообещали Киеву дому прибыток и счастье, потому что жил он по Правде, в ладу с Огнем, Землей и Водой. Еще оставалось дождаться, какой самый первый гость пожалует на порог. Если добрый, хозяйственный человек, значит, доброй будет жизнь новоселов. Если же подошлет злая Морана кого-нибудь никчемного, разучившегося домостройничать — не оберешься беды!
Но об этом уж позаботились Киевы соседи, сами видевшие от кузнеца немало добра. Едва взошел полноликий Месяц, постучался в двери старый старинушка, глава многочадной семьи, водивший крепкую дружбу еще с Киевым отцом. Вошел в избу, неся дорогой подарок — хлеб-соль:
— С новосельем, кузнец!
Дети
В новом доме у Кия родились дети: первенец-сын и ясноокая дочка. Рожала молодая кузнечиха на руках у мужа и опытной бабы, приглашенной тайком, чтобы никто злой не проведал да и не сглазил юную мать. Рожала не в доме — в бане, ведь рождение, как и смерть, раскрывает ворота между мирами, — незачем этому приключаться, где Люди живут. В доме только раскрыли дверь, подняли все крышки, отомкнули какие были замки, развязали узлы. А кузнечиха еще расплела косы, чтобы легче изникало дитя.
Кий заботливо водил жену по бане туда и сюда, к порогу и назад, посолонь, поднимал на полок, поворачивал с левого боку на правый. Успокаивал, держал крепко за руку, пока мучили схватки. И вот наконец раздался младенческий ликующий крик, и бабка скормила Кию ложку круто посоленной, да еще наперченной каши — слезы из глаз:
— Кушай, отец-молодец.
Правду молвить, та каша не показалась кузнецу особенно горькой — масляный блин на поминках кажется горше. Любимая жена улыбалась ему сквозь усталость и слезы, и дитя шевелилось у груди. Как весь мир когда-то, впервые ощутивший рядом свою Великую Мать. И не хотелось думать, что дитятко входит под небеса, в которых умерло Солнце и не стало Грозы, вступает на Землю, с которой навсегда пропала Весна.
Сына повили на рукояти отцовского молота, дочку — на веретене, чтобы росли не бездельниками. Спеленали сынка отцовской рубахой, доченьку — материнской. Обоих Кий торжественно показал изваяниям Богов, глядевшим из святого угла, печному Огню, показал растущему Месяцу, приложил к очищенной от снега Земле. Потом снес к реке и обрызгал водою из полыньи — все это затем, чтобы причастить их Вселенной, чтобы добрые очи увидели новых Людей, признали новые души. Все обряды Кий совершил сам: последние Перуновы жрецы уже давно не спускались с горы Глядень, где когда-то было святилище. А звать волхвов в вывороченных шубах кузнец не хотел.
Сошлись родня и соседи, принесли роженице угощение на зубок, чтобы хорошо ела и поправлялась — пирожки, блинчики, всякие домашние лакомства. Потом устроили пир, священную братчину, празднуя продолжение рода.
Сына Кий назвал Светозором, доченьку — Зорей. Следовало бы назвать по деду и бабке, но их имена уже носили дети старшего брата, вот и подумалось кузнецу — пусть хоть в именах будут с ними спутники дня, которых эти дети, пожалуй, узнают лишь по рассказам…
— А может, все же увидят? — спросила молодая кузнечиха.
— Может быть, — сказал Кий.
Эти имена звучали лишь дома, на улице детей называли прозвищами, кличками-оберегами. Незачем стороннему человеку подслушивать истинные имена, вдруг попадется недобрый, еще порчей испортит. Вот почему до сего дня Люди редко говорят — я такой-то, чаще иначе: меня зовут…