низенькая печь-каменка справа от входа, полати, облезлая овчина на полатях… И я сразу увидел её брата. Рослый ширококостный парень сидел недвижимо на лавке, прижавшись худущей спиной к гладко выскобленным брёвнам. И смотрел на меня светлыми глазами ночной птицы, зрячими в темноте. Глаза внятно спрашивали: зачем пришёл? Без тебя жил, без тебя помирать стану. Уходи!.. А Надёжа вдруг схватилась за веник, и я увидел на полу остатки глиняной мисы, вдребезги разбитой о печь. Потом она кинулась к брату, обняла, зашептала на ухо:

– Пади, Тур, – разобрал я. – Пади…

Тур рванул плечом, отталкивая сестру. Его правая рука, работница, кормилица, лежала на лавке полено поленом.

Ладно!.. Я ссадил Морозку на сучок, вбитый в стену для одежды. И опустился на лавку.

– Угощай, – сказал я Надёже.

А у неё не было даже огня в печи. Она метнулась разжечь её, торопливо застучала горшками. Тур по-прежнему смотрел на меня злыми глазами, но помалкивал. Гостя лаять – совсем стыда не иметь. Надёжа выложила на чистую тряпицу хлеб – чёрствый, но ещё ничего. Достала головку пахучего чесноку. Положила передо мной обкусанную ложку и сняла с печи горшок. В отверстие печного свода ринулись искры, вылетел дым. Запахло кашей. Вкусной рассыпчатой кашей из дикого манника, какую готовят детям да больным. Я так и представил, как она студила босые ноги в предрассветной росе, собирая готовые осыпаться метёлочки: накормить хворого брата. А брат не ел. Морил себя голодом, швырял миски о печь.

– Ещё ложки клади! – строго сказал я Надёже. Она повиновалась поспешно. Вся посуда в их доме была самодельная, лепная, такая и увесиста и груба, зато разбилась – и не жалко, глины – вон сколько в ближайшем овраге, замешал с песочком, да и в огонь! Чтобы покупать звонкую, тонкостенную, выглаженную да разукрашенную мастером на кругу – требовался достаток.

Тут я повернулся к Туру и положил руку на стол. Так, будто собирался во всю мочь ударить по нему кулаком! И сказал, как говорил когда-то отрокам, сотворившим очередную дерзость:

– А ну живо за стол!

…Ох и давно же не входил в эту избу никто, способный, как я сейчас, сесть на растрескавшуюся лавку, кликнуть домочадцев к обеду, раздать хлеб, а не то и щёлкнуть по лбу ложкой расшалившегося сынишку! У Тура так и вспыхнуло всё лицо, глаза распахнулись недоверчиво и изумлённо… Он неловко поднялся. Шагнул. И сел, безотцовщина, у дымившегося горшка. Нашарил левой рукой ложку и в свой черёд зачерпнул мимо каши – всё смотрел на меня… Я улыбнулся невольно. И запоздало сам себе удивился: поди же, не разучился ещё. Я сказал ему:

– Ешь. Кашу и князья едят, сила в ней.

– А ты, дядька, с князьями за столом сидел? – спросил он вдруг. Голос был таким, каким ему и полагалось быть: мальчишеский, ломающийся.

– Сидел, – ответил я. Но больше сказать не успел: дверь открылась, на пороге появился Братила.

Надёжа его встретила, точно старого друга. Так и захлопотала, усадила, обмахнула перед ним без того чистый стол, подала ложку. Братила же внимательно посмотрел сперва на Тура, уписывавшего кашу, потом на меня. Но ничего не сказал.

И внезапно я понял, куда он ходил все эти дни. И еще: теперь я знал, о чём молилась Надёжа у священного дерева. О том, чтобы ведун успел помочь её брату, пока тот вовсе не протянул с голоду ноги. Чтобы хоть лаской, хоть таской заставил парня жить. Так значит – вовсе не своей волей пришёл я нынче на поляну, а потом сюда! И ещё кормил кашей мальчишку, до которого мне дела-то не было, хоть он живи, хоть он помирай! Но почему я вдруг испытал радость и гордость оттого, что Тур, на Братилу едва взглянувший, на меня смотрел не отрывая глаз?..

4

Скоро я вызнал от людей, что зимой, когда валили лес, Туру попалась под топор дикая берёза. Вот ведь несчастье! Дикое дерево неотличимо среди других, пока растёт дома, в лесу. Но берегись, кто вздумает на него замахнуться: нет такой мести, которую не учинит оно обидчику. Вставь его в дом, и дом рухнет. Выдолби лодку – и если не потонешь, то счастлив твой Бог. А кинь в печь – и не минуешь пожара…

Вот и Туру раздробило комлем правую руку. Да так, что не заживала до лета. Потом, правда, молодые кости срослись, да толку-то: остался всё равно что одноруким.

Я зашёл к ним несколькими днями попозже. На сей раз я увидел Тура во дворе, и мне показалось, будто за это недолгое время он порозовел и окреп. Должно, стал есть. Тур колол дрова: упрямо заносил топор здоровой левой рукой и когда попадал по чурбаку, когда не попадал.

– Как рубишь! – укорил я его. – А ну дай.

– Господине, – обрадовался он. И даже шагнул было навстречу, но потом заробел, остановился.

Топор у него был знатный. С широким скошенным лезвием и длинным прямым топорищем. Таким славно рубить: вся сила удара уходит в дерево, не отдаваясь в руку. Я пару раз взмахнул им для пробы и принялся за работу. Я-то, воин, был одинаково ловок обеими. И не только рубить, но и рубиться. Я перекинул топор в левую руку – пусть смотрит. Половинки полена брызнули. И на миг почудилось, будто я вновь сражался в том страшном последнем бою. И мёртвое тело князя Вадима лежало у моих ног. И я обрушивал меч левой рукой, потому что в правой – некогда выдрать – сидели две стрелы…

Тур глядел заворожённо. Ну ни дать ни взять отрок, увидевший, как на тупых мечах сошлись двое могучих бояр.

Тур не был ни товарищем, ни родичем мне, но почему-то я чувствовал жалость. Мой сын мог бы походить на него. Он мог бы даже зваться Туром, было ведь и такое имя в нашем роду. Туром Неждановичем… Не было у меня сына. Только меч на поясе и полбороды седых волос.

Гол человек без роду, без племени. Никто не отстроит ему сгоревшей избы, не поднимет топора за обиду сородича, не поможет отмыться преступившему Правду. Я видел, что за жизнь была здесь у этих брата с сестрой, сирот пришлых родителей. Я сам оказался здесь ничьим. Но я-то мог за себя постоять.

Бейся насмерть за князя и побратимов, живи с ними плечо в плечо и умирай ради них. А жалость стороннюю, непрошеную в себе души, как отогревшуюся у сердца змею. Пока не ужалила…

Потом однажды Братила мне сказал:

– Просить тебя хочу, друже Неждан.

Друже Неждан! Сперва это меня покоробило. Я ведь достаточно повидал на своем веку. И потому не спешил называть кого-либо другом.

– Что надо? – спросил я неласково. Но у него только стал виноватый вид, как всегда, когда приходилось просить. Он-то не нёс на душе тяжёлой кольчуги, заскорузшей, насмерть приржавевшей в спёкшейся крови…

– Нам бы омелу добыть, Неждан Военежич. Я тут видел неподалёку, на дубе, а луна нынче высоко…

Когда Перунова стрела поражает раскидистый дуб, но не убивает, а лишь ранит его, на месте зарубцевавшейся раны вырастает омела. Так метит своё дерево Бог-громовик.

Летом и зимой зеленеет омела в приютивших её ветвях. И говорят, будто её побегам дуб доверяет свою зелёную жизнь. Как тот кудесник, что прятал свою погибель в яйце, яйцо – в утке, а утку в зайце. Засохнет омела, и дуб, дерево колдовское, недолго простоит. Великая сила в ней, и счастлив, кто умеет обратить её себе в пользу.

Вы читаете Ведун
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату